юным,
что в нем —
наверняка! —
существовали
пока еще не названные вещи.
Беспомощный,
под безымянным небом
рождался мир.
Он вовсе не был
вечным.
Усталым не был.
И всесильным не был.
Он появлялся.
Он пьянил, как брага.
Он был доверчивым
и откровенным…
О, это удивительное право:
назвать землею – землю,
ветер – ветром!
Увидев
ослепительное нечто,
на миг сомкнуть
торжественные веки
и радостно провозгласить:
«Ты —
небо!
Да будет так
отныне и вовеки!..
Да будет мир
ежесекундно юным.
Да будет он таким
сейчас и позже…»
То, где мы жили,
называлось югом.
И было нам по двадцать лет.
Не больше…
И нисходила ночь —
от звезд рябая.
И мы,
заполненные гулкой ширью,
намаявшись,
почти что засыпая,
любовь
бесстрашно называли
жизнью.
«Горбуша в сентябре идет метать икру…»
Горбуша в сентябре
идет метать икру…
Трепещут плавники, как флаги на ветру.
Идет она, забыв о сне и о еде,
туда, где родилась.
К единственной воде.
Угаром,
табуном,
лавиною с горы!
И тяжелеют в ней
дробиночки икры…
Горбуша прет, шурша,
как из мешка – горох.
Заторы сокруша.
И сети распоров.
Шатаясь и бурля, как брага на пиру,
горбуша в сентябре
идет метать икру…
Белесый водопад вскипает, будто пунш,
когда в тугой струе —
торпедины горбуш.
И дальше —
по камням.
На брюхе —
через мель!
Зарыть в песок икру.
И смерть принять взамен.
Пришла ее пора,
настал ее черед…
Здесь даже не река,
здесь малый ручеек.
В него трудней попасть,
чем ниткою – в иглу…
Горбуша в сентябре идет метать икру!
Потом она лежит —
дождинкой на стекле…
Я буду кочевать по голубой земле.
Валяться на траве,
пить бесноватый квас.
Но в свой последний день,
в непостижимый час,
ноздрями ощутив
последнюю грозу,
к порогу твоему
приду я,
приползу,
приникну,
припаду,
колени в кровь сотру…
Горбуша