приводилась к продажной казацкой присяге, они там до сих пор стоят, не понятно, зачем. Как говорил Краснов: «Для красивого словца и продажной прессы». К ним возили ОБСЕ и показывали, какой правый фронт из УНОА[3] стойкий – всё развалилось, а они стоят, и хоть бы хрен по деревне. Тридцать первая сотня, в отличие от двадцать четвертой, не была замечена в зверствах. Это двадцать четвертая сжигала людей с юго-востока в крематории на Оранжерейной, поэтому существовал негласный приказ двадцать четвертую в плен не брать. Однако поди разберись, у них на лбу не написано, кто из какой сотни. Подобные приказы были чистой формальностью, в плен и так никого не брали.
По всей вероятно, Краснов погиб, когда отправился на Оранжерейную. Зачем он туда пошёл, никто не знал. Только Кубинский однажды проговорился: «Пошёл посмотреть, где сожгли его товарищей». Он только не добавил слово «в тоске». И Цветаев понял, что речь шла о тех «беркутовцев», которые не встали на колени и не поклонились майдану. Краснова ранили двадцать первого февраля. Его поместили в госпиталь МВД, но там ему не могли оказать помощи, там тяжелораненые лежали в коридорах и на лестничных клетках. Перевезли в гражданскую больницу. Утром стало известно, что её собираются штурмовать бандерлоги. Доктора испугались: «Езжайте к своим! – твердили они, как мантру. – Езжайте быстрее!» Выгнали за ворота с бумажкой в зубах, на которой ещё не высохла печать. Ещё более перепуганный таксист посмотрел на обожженного Краснова, на остатки его формы и, прежде чем уехать, открестился: «Правый сектор останавливает машины! Башку проломят!» Помогла совершенно незнакомая женщина, которая вывезла Краснова околицами на полустанок, где он сел на электричку и сутки добирался полуживом до Симферополя, получив в результате «рожу» на ногах и правостороннюю тугоухость от контузии. Слух постепенно восстановился, хотя и не до прежнего уровня, а вот с «рожей» пришлось повозиться пару месяцев. Однако с правой стороны лучше к нему было не подходить, мог дать в морду без предупреждения.
– Ну и что?.. – спросил, ничего не поимая, Жаглин, – ляха бляха!
– Старик, это не сотник…
– А кто?.. – безмерно удивился Жаглин, забыв добавить своё извечное: «ляха бляха».
Его искренность казалась на грани наивности. Он вообще много удивлялся, и одно время Цветаев подозревал его в легкомыслии, пока Жаглин не сходил на Бессарабский рынок и не принёс три автомата и кучу рублёвок. Подвиг, кстати, не повторенный никем и кое у кого вызывающий сомнения.
– Сотня это так, для рядовых, чтобы уважали и чтобы психа не включали, – сказал Пророк. – Не знаю, может, Жека пиндоса завалил, а может, «пшека».
Он вопросительно уставился на Цветаева и сам же ответил:
– Надо было вначале у него фамилию спросить, – и подмигнул, как показалось Цветаеву с упрёком.
– Кто же знал?! – он не любил оправдываться, но пришлось. – Фото я успел сделать! Слушай, а ведь он старым был… точно, старым!
Только сейчас у него перед глазами промелькнуло лицо с тяжёлыми морщинами