лишь позднее станешь чёрствым, грубым,
и прежней жизни не увидишь там –
в той точке, где февраль внезапно замер,
сражённый насовсем и наповал
глухой морзянкой из соседних камер,
чье нахожденье здесь подозревал.
Вы неподвижны и угрюмы – оба.
И всё условно – впрочем, как всегда.
От этого роскошного сугроба –
ещё чуть-чуть – не будет и следа.
Но нынче ночь, и марево, и минус,
и снег искрист, и руку режет наст,
и каждый дом тепло шумит, как примус,
приземист, неподвижен, коренаст.
И ночь, по всем приметам, очень рада –
всё те же здесь, всё там же, всё о том:
и ты стоишь у чёрного квадрата,
и тот, другой, стучится в каждый дом.
Дома, дарованные мне
Хоть переездов было – тьма,
и за привалом шёл привал,
так странно вновь встречать дома,
в которых я квартировал.
Дома с геранью на окне,
с черновиками там и тут,
вдруг повстречавшиеся мне,
на время давшие приют.
Дома, чьи лампочки желты,
а через стены льётся речь,
и все так запросто на ты,
что плюнь и даже не перечь.
Дома, где трудно засыпать
и часто шепчешь: «Сон, ловись»,
когда к полуночи опять
струится скрип из половиц.
Здесь мебель вроде не стара,
но явно близок юбилей –
при колебаниях стола
попробуй кофе не пролей.
И за окном то белый двор,
то с крыш струящийся ручей,
то отравивший всё раствор
не наступающих ночей.
Весёлых кошек кутерьма,
забавный топоток шиншилл…
Мне странно вновь встречать дома,
в которых я когда-то жил.
Их много здесь, и, проходя,
я всякий раз смотрю в окно,
как будто в прошлое, хотя
что было – кануло давно.
О, этот вечный кавардак,
вещей и действий чехарда,
проулки, вымокшие так,
что не просохнут никогда.
Здесь пьесы новые теперь,
играет их другой состав,
в антракте перечень потерь
и обретений пролистав.
А я встречаю вас во сне
и прохожу, не временя,
дома, дарованные мне,
дома, впустившие меня.
В Старой Ладоге
Все канули. Должно быть, потому
мороз такой пронзительный и зоркий
и в крепости, и в церкви, твоему
покрову препорученной, Георгий.
Круговорот старинных дней зачах.
Вторгаясь в этот замерший порядок,
нам остаётся спорить о вещах
(к примеру, о размерах рукояток).
Нам остаются ветошь и дубьё,
берестяное слово и надгробье –
не жизнь, а только отзвуки её,
безмолвный слепок, робкое подобье.
Все канули, и сколько ни зови,
ни хлеба