коммунякские притоны для полудурков!», подчеркивал он каждый раз. Перед войной благодаря этому своему аттестату он получил довольно высокий пост на польской железной дороге в Хелмне, а когда пришли немцы – без малейших колебаний и угрызений совести, без всяких патриотических сантиментов с готовностью согласился на пост немного пониже, но зато в управлении Германской имперской железной дороги. После войны его обвинили в коллаборационизме, из-за этого он стал совершенно никем – и, может быть, поэтому так и старался выместить на ком-то свою обиду и зло, а бабушка Марта, его жена, была всегда под рукой, так что вымещал он их главным образом на ней. Потом заболел. Приступы эпилепсии, провалы в памяти, продолжительные нарушения дыхания сопровождались все более частыми и более длительными обмороками. Однажды в дом принесли здоровенный, покрытый ржавчиной баллон с кислородом и поставили у его кровати, всунули ему в нос грязные, пожелтевшие от времени, потрескавшиеся пластиковые трубки – и дедушка Бруно начал потихоньку умирать. Из высокомерного, наглого, шумного, не терпящего ни малейшего возражения спесивого деспота он вдруг превратился в покорного, согласного на все, совершенно безвольного, с каждым днем все более беспомощного и склеротичного пленника собственной болезни.
Баба Марта была при нем неотлучно, она превратилась в чуткую, заботливую, круглосуточную сиделку. Кормила его любимыми бульончиками, читала ему книги по-немецки, подкладывала и выносила полные горшки, мыла его, брила, причесывала, с ангельским терпением снося его грубоватую неблагодарность. Он помнит, как, желая помочь уставшей бабушке, сам читал деду его любимую газету «Трибуна люду» по-польски. И наблюдал, как внешний мир постепенно перестает существовать для мозга дедушки Бруно. Тот ни с того ни с сего вдруг начинал ругать и проклинать Гомулку, прихлебывая бабушкин бульон, или мог начать нахваливать бабушкин бульон, когда ему читали о Гомулке. Случалось, что на него нападали приступы смеха, когда Марта рассказывала ему, что кто-то из знакомых умер, а иногда он вдруг начинал плакать во время просмотра по телевизору довоенной комедии с Дымшой. Он помнит, что именно эта медленная умственная агония деда Бруно потрясала его гораздо больше, чем его физическая немощь, которая в конце уже сильно напоминала беспомощность младенца. Потеря памяти, деградация, слабоумие, деменция казались ему, маленькому мальчику, бо́льшим унижением и угрозой чувству собственного достоинства, чем испражнения в горшок, стоящий посередине комнаты. Дедушка Бруно, сам того не зная, становился жалким, в каком-то смысле смешным – хотя какой уж там смех! – подобием человеческого существа, которому все – в глубине души – желали как можно скорее – для его же блага – покинуть этот мир и перейти в мир иной.
Никогда Ему не забыть тех событий. Это была первая смерть, которая коснулась Его так близко, так осязаемо и так конкретно. Он всегда будет помнить лежащее на покрытом накрахмаленной простыней столе обнаженное,