А теперь отсюда же… тяни! – Она резко перешла на «ты».
Порция была великовата, но в Делярове сработал инстинкт исполнителя. Он выхлебал содержимое.
– Закуси!
Он счавкал то, что дала Дуся, и даже не понял что. Дуся тихо смеялась:
– Мы как нынешние: хлоп – и на брудершарф.
– Что он сделал первым делом? – громко спросил Деляров. – Я спрашиваю, что он сделал первым делом по случаю войны? Он запер в туалете машинистку, чтобы не утекла тайна.
– Простудишься, – ласково говорила Дуся, набрасывая петли шарфа на шею Делярова. – Я как выскочу с голым горлом, так неделю отгрохаю.
Она слегка затянула шарф. Деляров качнулся к ней. И как получилось, непонятно, только они обнялись. «Леонтий!» – сказала она, и он, трусливо трезвея, поцеловал ее. Потекло молчание. Из дома донеслось: «Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу…»
– Если мы сказали «а», то должны сказать «бэ», дойти до «вэ», – сказал Деляров, – и вообще проделать всю азбуку.
– Леонтий, – как решенное сказала Дуся, – Кирпикову больше подносить не будем, вспахать ты и сам вспашешь. Ты же с мерином справишься. Вчера в магазин приезжал.
– Конечно, справлюсь.
Из дому через порог выпал Вася Зюкин. Деляров вспомнил свои опасения, поднял Васю и втолковал ему, что у Кирпикова есть собака. Вон там. Стучит лапами.
– Какая собака? – спросила Дуся. – Ты что, Леонтий?
– А стучит?
– Это в конюшне, мерин.
– Все, ребята, – сказал Вася Зюкин. – Мне конец. Эх, если бы хоть бы птичку. – И он стал подсвистывать голубей. Или воробьев. Кого получится.
Пьяные кажутся себе остроумными, способными на житейские и любовные подвиги, но на трезвый взгляд они смешны и придурковаты. А может, они и пьют оттого, что не сильные, не остроумные? Может, это и надо, чтоб человек подумал о себе лучше, чем есть? Как знать. Задолго до смутных времен сказано: «Бог нашей драмой коротает вечность. Сам сочиняет, ставит и глядит». Но у него-то вечность, а у нас?
Напевшиеся женщины пошли обсуждать, как жить Варваре дальше; за столом остались мужчины. Павел Михайлович отключил звоночки и подыгрывал только голосами. Он пел сам для себя грустную песню своей молодости:
Еще косою острою трава в лугах не скошена,
Еще не вся черемуха тебе в окошко брошена…
– Я тебя понимаю, так как уважаю, – говорил Афоня и все придвигался к Кирпикову. Тот соответственно отодвигался. Вскоре диван кончился, и пришлось говорить стоя. – Я тебя понимаю, ты встал на подзарядку. Но ты объясни почему?
Вернулся Деляров, спросил, есть ли чего с морозца. Уже все кончилось. В прежней своей жизни Кирпиков со стыда бы сгорел, что гостей не упоил вусмерть, а тут, наоборот, подумал: хватит. Хуже худшего опротивели ему пьяные Афоня, Вася да и Деляров.
– Где женщины? – спросил Кирпиков. – Куда разбрелись? Плясать и петь перестали.
– С чего петь? – нагло спросил Деляров.
– Ты с ним не говори, – заявил Афоня, – у него не все дома.
– Точно,