и мириады волн рождались и умирали за это время, видя скалы прежними, все такими же несокрушимыми, неподвижными, твердо и неколебимо встречающими их безумный и бесполезный натиск.
Берег был высок, и даже самые громадные морские валы, расшибаясь о красновато-желтую массу утесов, не доставали жадными брызгами их вершины. А потому среди ребристых уступов этих вершин безбоязненно росли низкие кудрявые сосенки и цепкий шиповник, а во впадинах и щелях гнездились ласточки и голуби, уступая иные утесы чайкам, которых здесь тоже было великое множество, и которые лишь при наступлении настоящей бури попрятались, чувствуя, что ветер вот-вот расшибет их с лета о камни. До этого они носились над вздыбленными волнами, ловя на лету подхваченных пеной рыбок, и кричали, нарушая своими резкими криками монолитный рев шторма. Когда они исчезли, к грохоту расшибающихся о скалы валов не добавлялось более никаких звуков, лишь изредка вопль морского орла[13] прорывался сквозь него, точно крик утопающего, и снова море и скалы вели свой грозный спор вдвоем.
Среди верхних уступов одного из утесов, в небольшой впадине, прислонившись спиной к покрытому тонкой пеленой мха камню, сидел человек. Крохотный костерок, разожженный им на рассвете в небольшой ямке, давно догорел, и сейчас он аккуратно засыпал мелкими камешками и клочками мха темное пятно золы, в которую зарыл скорлупки голубиных яиц – он испек в горячей золе около десятка этих яиц и уже съел их, лишь отчасти утолив голод. Вот уже третий день, кроме яиц, ему ничего не доставалось – буря бушевала давно и не было возможности спуститься к морю и наловить рыбы или хотя бы набрать ракушек.
Человек не боялся рева моря – он хорошо знал, что туда, где он укрылся, волны не достанут. Не достанут здесь и люди, и это устраивало его еще больше…
Если бы кто-то мог увидеть этого человека среди желтоватых скал и вцепившихся в их ребра тощих сосен, то счел бы его здешним, родившимся в этих диких местах – так дик был его вид.
То был мужчина лет сорока, высокий и поджарый – его природная гибкость стала еще виднее благодаря сильной худобе и густому загару, покрывавшему тело сплошь, потому что он был почти нагим. Единственной его одеждой было подобие плаща, сделанного из двух козьих шкур и в жаркие дни спасавшего спину от ожогов. Сейчас этот плащ, превратившийся за пару лет в клочковатые лохмотья, висел на левом плече, подхваченный в талии сыромятным ремнем. При таком наряде довольно странно выглядели самые настоящие, когда-то прочные и даже красивые сандалии, от которых теперь оставались только сильно разбитые подошвы да остатки прежде высокой шнуровки – каждый ремешок был связан из обрывков и кусочков. На сыромятном поясе висели нож в самодельных ножнах и мешочек, в котором, судя по небольшим размерам, могло быть огниво.
Лицо человека, такое же черное от загара, было тоже худым, от природы тонким и немного резким, но достаточно правильным. Морщины, перерезавшие лоб, и жесткие складки возле губ делали его старше, а нечесаные и грязные, грубо подрезанные ножом волосы и борода, когда-то светло-каштановые, а теперь