как ломовая лошадь, пропыхтел мимо Старый, сжимая в одной руке топор, а другую – с горящей веткой – вытянул далеко вперед, подобно бегуну- марафонцу с факелом.
«Патрончики-то тю-тю! – порадовался я, – но топор… хм…»
Тишком-тишком выглянул из-за угла и припустил к дому. Обежать поленницу – три секунды, повернуть, пробежать шагов двадцать, повернуть еще – к лесу, и что есть сил!!!
Нога неловко подвернулась, и я зарылся носом в снег, что меня и спасло. Приподняв голову, увидел, что впереди, в снегу, лежит топор. Не успев еще оценить ситуацию, я потянулся рукой, приподнимаясь из сугроба, дикий яростный зверь налетел сзади, сбил, прижал горячей тушей. Отчаянно выворачиваясь, увидел запрокинутое оскалившееся лицо с выкаченными белками глаз; кулак впечатал меня в сугроб. Зыбко балансируя на краешке обморока, я увидел, как зэк тянется за топором, внутренне охнул, заерзал слабо, с намерением рвануться, и вновь был вдавлен, вжат в снежную кашу – на спину убийце вскочил лохматый грязный клубок – со́бак!! – вцепился в ухо, в щеку, повалил на бок. Нога зэка мешала мне встать, прижала шею, валенок елозил возле самого лица. Зверь рычал, яростно вздымался; человек, задыхаясь, полз, откашливаясь ржавой пеной.
Я откатился вбок, нетвердо встал на четвереньки, зачерпнул в ладонь ледяной колкий пух, отирал лицо, пытаясь промыть глаза, – а темнота наступала, издеваясь, зацеловывала. Зрение проявлялось как бракованная фотопленка – кадрами, выхватывая из ничего: бревна, сосны, зарево за поленницей (сарай горел?). Растерзанный Старый дотянулся-таки до топора, пока я пытался встать на ноги, шатаясь и пыхтя, ударил псюшу раз, другой… Он не мог далеко замахиваться – отважный пушистик почти растерзал его левое плечо, не желал отцепляться, вис, впившись намертво.
Когда я подковылял, все было кончено. Зверь лежал ничком, человек надрывно хрипел, вяло ерзал в снегу. Зыркнул на меня, не узнавая.
Я вырвал топор из слабой, когтисто сведенной руки и глухо опустил на затылок, хрупнувший спелым арбузом. Он упал. Я ударил еще раз. И еще. И еще.
Со́бак умирал. Стекленели гранатово-жаркие глазёны, язык вывалился блеклой тряпкой. На коленях – колотила дрожь – пытался погладить его, но огонь, разраставшийся за поленницей, осветил мою руку, в крови, в грязи, и я не посмел его тронуть. Огонь уже лизал верхний слой дров, а мне становилось все холодней – одному в черном, равнодушном лесу. Чтобы знать наверняка, я должен был зайти в избу, но для начала оттащил тело собаки и ее хозяина подальше от жара; труп примерз, отдирать его от земли пришлось с помощью топора.
За углом лежал пацан с разорванной глоткой, широко распахнутый рот вечно говорил: «о». В избе стояла тишина. Мертвяк негромко сипел. Увидев меня, заскреб по полу, забулькал. Я снова вырубил его. Обухом.
Кстати, рядом с убитым хозяином избы я выронил, наклонившись над ним, картошину – ел торопливо, не заметил, как юркнула за пазуху, – так они меня и вычислили.
Огонь гудел рассерженным шмелем. Пламя растекалось по небу, отражаясь в тяжелых тучах, пугая луну нездоровым багрянцем. Сарай выгорел за полчаса и, когда заполыхала изба, почти погас. Лопаты