Но зачем же прибавила она к этому безжалостные поправки: прозорливость и разум, раз она не сочла нужным прибавить к ним оживляющее их начало: волю?
Восхищаться заходящим солнцем – и чувствовать, как слезы подступают к горлу; видеть ясный и открытый взгляд незнакомца – и тотчас отдать ему свою дружбу; восторгаться улыбкой прелестных уст – с немедленным желанием услышать из них слово любви.
И в то же время предчувствовать в красных полосах заката – начинающуюся грозу; в первых словах друга – скрытую корысть; в первом поцелуе любовницы – тайную, заднюю мысль об измене.
И, предвидя все это с проницательностью, которая никогда не была опровергнутой, – не иметь воли, чтобы отказаться от последнего яркого луча неба, побеждаемого грозой; от лицемерного рукопожатия друга; от лживого поцелуя женщины!
Если я прибавлю к этим нравственным несовершенствам преувеличенное самолюбие, которое мне дорого, как будто бы оно было бесценным достоинством, и честолюбие, которое заставляет меня считать посредственным то, чем многие были бы удовлетворены, то я приду к заключению, что будь мое нравственное уродство проявлено телесно, то будущность моя была бы исключительной даже среди коллекции уродов Барнума.
И самое худшее то, что я не знаю, у кого искать помощи.
Бог?..
На фронте был у меня товарищ; он был из числа тех очень редких людей, которыми восторгаются за их прямоту и мужество. Вечером, перед атакой, в ожидании назначенного часа, он рассказал мне такую историю:
«В один прекрасный день Бог сотворил младенца. Он был толстенький, кругленький, с ямочками по всему телу, и этот маленький ангелочек улыбался Богу своими ясными глазами и лопотал: кхе-кхе-кхе…
Но так как день был еще не закончен и у Бога еще оставалась глина, то, чтобы убить время, Бог принялся творить микроб дифтерита…»
Именно в эту ночь взрыв снаряда калибра 210 разбил череп моего товарища, как разбивают яйцо всмятку. В этот день он получил от своей жены письмо, полное рыданий, извещавшее его о смерти ребенка: дифтерит. Нет, я не верю, чтобы какой-нибудь Бог принимал во всем этом какое-либо участие.
Люди?..
Быть может, верить в них из-за той подлости, которую они, опытные, проделывают над нами, внедряя в наши неопытные детские души эти смехотворные понятия о чести, честности, справедливости, верности, – понятия, которые обезоруживают хороших людей и делают их приманкой и более легкой добычей для остальных? Общество – это обширное поле для эксплуатации, довольно хитро проводимой ловким и не стесняющимся в средствах меньшинством.
И затем – какое мне дело до всего этого, раз я решился прибегнуть к радикальному лекарству?
С меня довольно!
С меня довольно! Вот уже три месяца, как я бегаю по объявлениям в поисках работы, как я протягиваю равнодушным людям мои удостоверения и рекомендации, – и я устал, я измучился, слыша повторения одной и той же фразы:
– Но, имея такое положение, отчего же вы не остались там, где были?
Отчего? А им какое дело!..
Отчего я внезапно порвал контракт, который обеспечивал мне в течение еще десяти лет легкую и широкую жизнь, чтобы вернуться в Париж, где, я это знал, в делах – совершенный застой, жизнь дорога, жилищный кризис и все эти удовольствия, которые являются нашими «доходами» с войны?..
Оттого, что случайно, во время одной поездки, я снова увидел ее, ту, которая когда-то была моей возлюбленной, во всей властности и ласке этого слова, ту, из-за которой вот уже годы я бежал из Парижа, чтобы избавиться от рабства, чтобы забыть ее, чтобы не страдать больше из-за нее, от нее.
Оттого, что она улыбнулась мне своей опасной и красивой улыбкой – перламутр и коралл! – оттого, что серые ее глаза, послушный зрачок которых может расширяться по ее желанию, стали очень нежными, когда она сказала мне:
– Ах, Жан, если бы вы жили в Париже!..
…И надушенная ладонь ее руки замедлила у моих губ.
Было ли это обещанием? Нисколько! Разве я мог в этом ошибиться? Конечно, нет! Мой здравый смысл сейчас же бросил безжалостный луч своей принципиальности, осветивший действительные побуждения ее поступка. Это был простой опыт прежней ее власти, так открывают давно закрытый рояль, чтобы убедиться, сумеют ли еще сыграть сонату.
И под ее искусными пальцами рояль пришел в волнение, и натянутые струны его задрожали забытыми звуками. Глупость? Ослепление? Никогда я не соединял большего хладнокровия с большей ясностью взгляда. Но тогда… в чем же дело?
Тогда сердцу моему было холодно, вот и все. Я чувствовал в себе удушающую потребность любить, заткнуть рот рассудку, быть безумным, страдать… жить, наконец! И я вернулся из провинции.
Все произошло так, как я предвидел, хотя и не так, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жестокого кокетства, верный результат которого она изучила и которое до такой степени безошибочно, что она не потрудилась даже обновить его репертуар. Она умела, как я желал. Я снова встретил всю гамму прежнего жеста – беспомощную, умоляющую