сделал, он зарделся от стыда и удовольствия и сел у огня, но не рядом с Кэтрин, а напротив.
– Ну-ка, Дороти, поторопись со стряпней, хозяюшка. Ты же, Конахар… Но где же Конахар?
– Лег спать, сударь, у него разболелась голова, – неуверенно объяснила Кэтрин.
– Ступай позови его, Дороти, – сказал старый Гловер. – Я не позволю ему так вести себя со мной! Он, видите ли, горец, и его благородная кровь не позволяет ему расстилать скатерть и ставить блюдо на стол! Мальчишка вообразил, что может вступить в наш древний и почтенный цех, не послужив должным образом своему хозяину и учителю по всем правилам честного повиновения! Ступай позови его. Я не позволю ему так передо мной заноситься!
Дороти, кряхтя, полезла по лестнице – вернее сказать, по стремянке – на чердак, куда строптивый ученик удалился так не вовремя. Послышалось брюзжание, и вскоре в кухню сошел Конахар. Его надменное, хоть и красивое лицо горело угрюмым затаенным жаром, и, когда он принялся накрывать на стол и расставлять судки с солью, пряностями и прочими приправами – словом, исполнять обязанности современного лакея, которые обычай тех времен возлагал на ученика, – весь его вид говорил, как он возмущен и как презирает это навязанное ему низменное занятие. Кэтрин смотрела на него с тревогой, как будто опасаясь, что его откровенная злоба усилит негодование отца, но только когда ее глаза перехватили на миг взгляд Конахара, юноша соизволил скрыть свою досаду и, услужая хозяину, принял смиренный вид.
Здесь уместно отметить, что хотя во взгляде, который Кэтрин Гловер бросила тайком на юного горца, отразилось беспокойство, едва ли внимательней наблюдатель подметил бы в ее отношении к юноше что-либо сверх того, что может чувствовать молодая девушка к товарищу и ровеснику, с которым она находится в постоянном и тесном общении.
– Ты долго странствовал, сынок, – сказал Гловер, как всегда обращаясь к молодому ремесленнику с этим ласковым словом, хотя вовсе не состоял с ним в родстве. – И, знать, немало рек повидал ты, кроме Тэя, немало красивых городов, помимо нашего Сент-Джонстона.
– Но ни одна река, ни один город и наполовину так не полюбились мне, как Тэй и Перт, да и наполовину так не стоят любви, – ответил Смит. – Уверяю вас, отец, когда я проходил Вратами Судьи и увидел наш город, раскинувшийся предо мной во всей своей красе, точно прекрасная королевна из романа, которую рыцарь находит спящей среди цветов на лесной поляне, я почувствовал себя как птица, когда она складывает усталые крылья, чтобы опуститься в свое гнездо.
– Эге! Ты, стало быть, не прочь изобразить собою поэта? – сказал Гловер. – Что ж, опять заведем наши танцы и хороводы? Наши славные рождественские песни и веселый пляс вокруг майского дерева?{46}
– Для забав еще придет пора, отец, – сказал Генри Смит. – Но пусть рев мехов и стук молота по наковальне – грубоватый аккомпанемент к песням менестреля, я другой музыкой не могу сопровождать их, раз я должен, хоть и слагаю стихи, еще и наживать