того леса, у озера с мягкой прозрачной водою притулился небольшой монастырь. По преданию, около двух веков назад молился на камне средь озера святой Антоний, он и основал пустынь. Деревянная церковь, частокол из мощных сосновых бревен, небольшой скит для братии, а кругом шумели черными кронами высоченные сосны.
От ворот обители к озеру вели узенькие мостки, по которым шли два монаха в черных рясах, несли в больших деревянных бадьях воду. Стояла тишина, прерываемая редкими птичьими криками, воздух был свеж и как-то по-особому благостен. Зазвонил колокол, гулко, с надрывом, созывая братию к вечерне. Солнце скрылось далеко за лесом, сгущались сумерки, небо на западе оранжевело закатом. В кельях зажгли лампады.
Услыхав колокол, монахи пошли быстрее, стараясь, однако, не расплескать воду. Заскрипели под их торопливыми шагами доски – скирлы-скирлы – эх, еще по осени собирался настоятель, отче Евфимий, перебрать мосточки, да так и не сподобилась братия. На весну оставили: вот, растает все, тогда…
Мартовский снег лежал вокруг, ноздреватый, угрюмый, черный. У самого частокола уже успел подтаять, кое-где проглядывала землица, а чуть дальше, в лесу, так и лежал по-зимнему, вовсе не собираясь сдавать свои позиции вплоть до конца мая.
Скирлы-скирлы – скрипели доски, покуда монахи не вошли в монастырский двор. Один из чернецов, поставив ведра, потянулся к воротам – закрыть да поторапливаться на молитву.
Скирлы-скирлы… Монах оглянулся – кто бы это еще? Нет, на мостках никого не было.
Однако скрип не утихал и, кажется, приближался. Заворчал в привратной конуре пес, выбрался наружу – огромен, что волк! – зазвенел цепью, затряс кудлатой головой и вдруг напрягся, повернувшись в сторону леса. Раздул ноздри, зарычал, залаял!
Встрепенулся в башенке страж, замахал руками чернецам – мол, закрывайте ворота скорее. Тут и второй монах бросил кадки. Побежал помогать, за засов ухватился – тяжел засовец, дубовый, не всяким тараном сломишь, да и откуда ему здесь взяться, тарану-то? Хоть и были шайки в лесах – места дикие – да не такие, чтоб приступом обители брать. Однако, опасаться стоило. На Бога надейся, а сам не плошай. На частокол-то не полезут, а в открытые ворота вполне ворваться могут, бесовские души.
– Эй, стой, стой! – свесившись вниз, закричал чернецам сторож. – Отцу Евфимию скажите – мужик какой-то на лошаденке едет!
Мужик? Это на ночь-то глядя? Настоятель, высокий седобородый старик с изможденным лицом и пронзительным взглядом, по зову чернецов подошел к воротам:
– Кто таков, не сказывает?
– Говорит, Мефодием кличут. Тебя вроде знает, отче!
– Гм… Говоришь, один он?
Схимник задумался, а затем велел медленно отворить ворота. Вооруженные рогатинами монахи настороженно встали по сторонам.
– Нно, милая… – Скрипнув полозьями, во двор обители въехали сани. Сидевший в них чернобородый мужик в бобровой шубе, бросив вожжи, соскочил на землю и, сняв шапку, низко поклонился настоятелю:
– Мир тебе, отче Евфимий. И вам мир, братие.
Настороженный взгляд настоятеля неожиданно потеплел:
– Мир и тебе, странник. Кажись, знакомы мы…
– Знакомы, отче. У отца Филофея, в Успенья церкви Тихвинской, в прошлое лето виделись. Я Мефодий, своеземец с Шугозерья.
Отче Евфимий улыбнулся:
– Как же, помню тебя, Мефодий. Овес ты тогда привозил отцу Филофею. Что ж стоишь-то? Пошли к вечерне, а уж опосля – милости прошу, о своих делах расскажешь. Чаю, не зря ты сюда с Шугозерского погоста тащился, путь-то не близок!
– Не близок, отче, – со вздохом согласился Мефодий. – Да не своей волей… Не один я.
Он кивнул на сани. Настоятель присмотрелся и увидел в соломе крытый волчьей шкурой куль. Кажется, куль шевелился.
– Странник-то, – шепотом пояснил Мефодий, – из далеких земель странник – из-за Онеги-озера. Мои люди в лесу подобрали. Лежал, глаза закатив. Правда, лучше не стал. Видно, пришла пора помирать. Попросился вот в обитель Дымскую, место, говорит, для него дюже памятное.
– Что ж, мы всякому гостю рады. Эй, братие…
Настоятель кивнул монахам, и те, подхватив лежащего в санях человека, осторожно понесли его в скит.
Он умер перед самой заутреней, когда первые лучи солнца окрасили желтым вершины сосен на дальнем холме. Перед смертью пришел в себя – седой, исхудалый до невозможности, с выпавшими зубами и свалявшейся в клочья бородой. Увидев отца Евфимия, улыбнулся светло, словно за этим только и шел. Собравшись с последними силами, попросил похоронить на кладбище при монастыре, среди братии, да, вытащив из-за пазухи тряпичный сверток, прошептал:
– То Феофилакту, игумну Вежищскому, передай, отче. Да Настене с Нутной скажи, что…
С этими словами отошел странник. Легко умер, благостно, с улыбкой на изъеденных язвой устах.
– Прими Твою душу, Господи, – перекрестил преставившегося Евфимий, поднимая упавший на пол сверток. Тяжелый, перемотанный несколькими тряпицами и замшей, он разорвался при падении, и