мудрено было кому-либо разгадать и с более тонким чутьем, чем у Ушакова, невольного свидетеля их. Но государыня была, очевидно, глубоко растрогана, дав полную волю слезам.
Образ Балакирева, с его преданностью и безграничною привязанностью, не привел ли на память еще чьи-либо чувства, отличавшиеся такими же оттенками? Не привел ли живой на память умершего, воспоминание о котором еще оставалось дотоле нетронутым?
Такое воспоминание могло, однако, раз проснувшись, более не теряться, заявляя живучесть свою невольным волнением и слезами.
Все эти соображения Андрей Иванович принял во внимание и решил сообразно им расположить план дальнейших своих действий.
Сопровождая государыню, шествовавшую в траурную залу, достойный разыскиватель ковов[6] про себя повторял:
– Замечать надо, зорко замечать… все!
При вступлении в залу ее величеству пришлось проходить между чинно расступавшимися, облаченными в траур, особами обоего пола, в полном сборе. Архимандрит и белое духовенство были в облачении. Ее величество дошла до гроба супруга, стала в головах, перекрестилась и сделала земной поклон. Вся зала выполнила то же, и архимандрит начал службу.
Стройные голоса певчих заунывно запели, видимо стараясь не поднимать верхние ноты. Чередной архимандрит с большим тактом, величественно произносил возгласы и кадил. Первые ряды присутствовавших усердно клали поклоны; задние ряды тонули в дыму фимиама. Старшая цесаревна тихо плакала, поминутно прикладывая к опухшим глазам смоченный платок. Запели «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею» – вдруг государыня, взглянув случайно на стену, куда поместили портрет усопшего, вскрикнула и повалилась без чувств.
Если бы ловко не подхватили, ее величество могла удариться о нижнюю ступень амвона, на котором поставлен был одр с телом монарха. Императрицу на руках понесли в опочивальню, и среди понятного волнения архимандрит докончил панихиду.
Начались толки расходившихся. Несколько дам наперерыв заговорили одно, что будто бы каждая из них следила за изменившимся лицом монархини и что, раньше обморока, они уже ожидали его. В числе говоривших это усерднее других была Авдотья Ивановна Чернышева. Не ограничиваясь замечанием, она остановила двигавшуюся к выходу княгиню Голицыну, приближенную, но не влиятельную потешательницу.
– Ты бы хоша, Наталья Петровна, матушка, вздогадалась да разговорила бы, что ль, ее, нашу мать, чтоб она поменьше убивалась теперь, без пути… Попомнить ей надо о дочерях, да и о внучатах… Поднять… пристроить, утешить да обласкать… некому сирот, окромя ее, голубушки… Тоску-кручину на время хоша благоволила бы отложить! Долг велит так, хоша и тяжело, да…
– Ништо, ништо, сударыня, тебе петь-от так распрекрасно… – отговаривалась умная старуха от опасного предложения. – Так вот и послушает она меня… Сунься-ка попробуй сама, коли так ловка… чем нас подсовывать… Стареньки уж мы на посмех поднимать.
– Ничего, родная, не один зато червончик перепадет! –