перекусил? Кажись, время, – сказал хозяин. – Ведь не по-басурмански же обедать, в тринадцатом часу!
– Признаться, мне что-то есть не хочется, – промолвил со смущением Курицын, умильно поглядывая на баранину.
– Час от часу не легче! – вскричал Семен Афанасьич. – Да не сам ли ты давеча сказал, что есть хочешь как… прости господи, выговорить-то не хочется, а теперь чванишься, словно сваха на сговоре.
Пристыженный Курицын не знал, что отвечать, и, взявшись за свою вилку, поднял на нее кусочек баранины.
С величайшей осторожностью, как будто на вилке находилось не мясо, а раскаленное железо, начал он подносить баранину к своему рту, но неловко взятый кусок вздумал перед самыми губами слететь с вилки, и почтенный наш дьяк вместо лакомого кушанья почувствовал вдруг, что в язык его вонзилось разом два острия.
– Кой черт, что это у тебя за железные грабли, Семен Афанасьич? – наконец произнес Курицын, видя, что Башмаков помирает со смеху. – Откуда достал ты эти заморские вилы?
– Ах ты, греховодник, греховодник, – вскричал хозяин, продолжая смеяться, – да ты бы давно сказал, что не умеешь есть вилкой-то! – При этих словах на лице его явилась самодовольная улыбка. – Добро, отложи-ка ее в сторону.
Курицын, обличенный в своем невежестве и не евший ничего единственно оттого, что не умел владеть вилкой, которую видел только в первый раз, услышав предложение оставить предмет, причинявший ему такое беспокойство, поспешил произнести:
– Ну ее к праху, – и принялся за кушанья.
На этот раз к Курицыну возвратился аппетит, кажется, за несколько дней, потому что в течение пяти минут он уложил в свой желудок столько провизии, что ее достало бы безобидно на четверых.
– Уж, подлинно, хитрый народ эти немцы, – начал Башмаков, стараясь обратить разговор на предмет, льстивший его самолюбию, – вот проклятые, выдумали какое заведение. А нельзя же, нашему брату, городовому дворянину и знакомцу боярскому, не приводится жить как какому-нибудь бобылю или посадскому.
– Вестимо так, Семен Афанасьич, большой ладье большое и плаванье. Да от кого это перенял ты? Во всех купецких рядах, чай, не найдешь такого дива?
– Экая ты голова; ну есть ли теперь в Москве хоть один боярин, у которого бы не было такого инструмента. А у немцев-то так всякий смерд с вилкой, вишь, без нее за стол не сядет. Мне это доподлинно сказывал Алексей, литейщиков сын, который и подарил мне эти вилки. То-то голова!
– Какой Алексей?
– Ну, сын того молодца, что вылил Царь-колокол, который теперь лежит, батюшка, подле Ивана Великого; разве ты ничего не знаешь о нем?
– От кого мне знать, и не слыхивал.
– Эх, брат, Федор Трофимыч! Не многое же, видно, тебе известно, кроме твоих дьяческих дел. Да у нас об Алексее теперь в трубу трубят: о нем только и разговоров.
– Как так? – вскричал Курицын несколько обиженным тоном. – Расскажи, батюшка, что это за Алексей, человек Божий?
– Да вот, лет десяток тому с небольшим, помнится, так точно, в тысяча семьсот