полученная «в награду» за избранное в этом мире местопребывание. В этом смысле мы все – инвалиды детства, Если бы не мое предполагаемое «еврейство», чудесным образом удалившее пелену с глаз, не эта моя «внутренняя эмиграция», то и теперь я бы оставалась так же слепа, как была прежде, и, бредя ощупью, продолжала натыкаться на стены нашего лабиринта. Думаю, что первым толчком для всех нас (исключая Митьку по причине малолетства) была мамина гибель – нелепая, неожиданная (это и не могло быть другим), а главное – я вижу теперь – трагически ненужная, как бывает все, что выступает следствием ложного знания, а тем паче свершаемых на основе него «исторических ошибок». Повседневность, говорит отец, это проявление истории до седьмого колена. Увы, от этого не легче. Помню, я была просто оглушена. Вдруг среди бела дня отворилась дверь, и вошел папа, и неуклюже, будто у него приступ радикулита, бочком присел на диванчик в прихожей и начал стягивать туфли. Все это он проделывал молча, но вместе с ним вошла какая-то особая тишина и поползла по комнатам, и выплеснулась в открытые окна, во двор, поглотив обычные звуки жизни – возгласы играющих детей, шорохи волнуемых ветром листьев на ветках тополя, парусные хлопки выбиваемых от пыли покрывал, а может быть ковров. Стало так тихо, как бывает перед грозой, хотя продолжало светить солнце, и небо оставалось чистым. Потом он поднялся, тяжело, будто у него и впрямь болела спина, и, не надев тапочки, прямо в носках прошел в комнаты. Мы следили за ним из кухни, я и бабушка, охватившая нас тревога была так настойчива, что мы двинулись за ним следом, храня молчание и лишь наблюдая за этой очевидной странностью его поведения. Он прошел в их маленькую спаленку, сел на кровать – недавно купленную арабскую кровать с необычайно мягким, прямо-таки по-восточному экзотическим матрасом («Мы спим на арабе», – говорила мама) – и уставился в пол. Мы с бабушкой стояли у двери, боясь нарушить молчание, а скорей оттого что просто не могли его нарушить: какая-то отвратительная спазма перехватила мне горло, а голова налилась тяжестью, как будто я долго пробыла на солнце. Кажется, я была близка к обмороку – даже ничего еще не зная о постигшем нас горе. Он сидел на «арабе», опершись локтями о колени, и большие, тяжелые кисти его рук свисали почти до пола. Потом он поднял голову и перевел глаза на свое отражение в зеркале платяного шкафа – оно было прямо перед ним, на расстоянии полуметра. Он смотрел на себя так, будто видел впервые и вглядывался в черты лица, пытаясь постигнуть характер незнакомца, с которым суждено теперь бок-о-бок прожить остаток дней. Наконец бабушка не выдержала: «Владя, что случилось?» Он повернул голову и посмотрел на нас. Я подумала: одно из двух: либо он не слышал вопроса, либо тот не может преодолеть какого-то порога и достичь сознания. Папины глаза, обычно живые, выразительные, оттенка неба в полуденный зной, были неподвижны и белы, как бывает наверно после тяжелой болезни, от свалившейся нежданно-негаданно