Михаил Самарский

Двенадцать прикосновений к горизонту


Скачать книгу

я опубликовать сочинение двенадцатилетнего школьника. Так, отправил на всякий случай. Но случилось то, что случилось: книгу издали, причём без сокращений и исправлений. Мои домашние просто офигели. Наверное, все родители немного похожи друг на друга. Помните, как герой Сэлинджера Холден Колфилд говорил о своих предках? «Вообще-то они люди славные, я ничего не говорю, но обидчивые до чёртиков». Точнее не скажешь. И я рискнул.

      Бабушка (тут я дал маху: Лилии Степановне, конечно, без подготовки не стоило давать читать текст), дойдя до середины книги, обозвала меня чокнутым ребёнком и почему-то извращенцем. Затем наполнила весь дом отвратительным запахом валокордина и заявила, что теперь уж точно она отказывается принимать участие в моём воспитании: дескать, пусть теперь мама с папой меня и исправляют. «Свежо предание, да верится с трудом». Таких отказов было много, и этот оказался не последним. Бабуля моя ужасно гордится, что в совершенстве владеет английским языком, и частенько бросает в мой адрес всякие иноземные пословицы и поговорки, думая, что я всё равно не пойму. Но Лилия Степановна до последнего момента и не подозревала, что в моей голове уже накопилось достаточно английских слов, чтобы не только понять её выпады, но и достойно на них ответить. Вечером, вынырнув из своей комнаты, она прошла мимо меня и громко произнесла в сторону:

      – Whom the gods would destroy, they first make mad[1].

      Хм, королева Англии нашлась. По-английски она со мной разговаривает. Миленькая моя бабулечка, мы тоже не лыком шиты. Я, не отрываясь от экрана телевизора, так же достаточно громко говорю:

      – God helps those who help themselves![2]

      Ну, это типа нашей поговорки: «На Бога надейся, а сам не плошай!». Бабушка чуть не поперхнулась. Вы бы видели её глаза! Она уставилась на меня и за две-три минуты бровями таких узоров на лице навыводила, что с помощью её мимики можно было бы проиллюстрировать всю поэму Гоголя «Мёртвые души»: здесь вам и Чичиков, и Коробочка, и даже Ноздрёв.

      И знаете, что я вдруг заметил? Удивительно, но на фоне её величайшего изумления мелькнула искорка восторга – Лилия Степановна поняла: время безответных подковырок прошло. На этом «урок английского» был завершён. Бабушка села рядом со мной на диван и молча уставилась в телевизор. Спустя некоторое время она наклонилась ко мне, поцеловала в висок и, тихонько всхлипнув, прошептала: «Не обижайся на меня, внучек, я ведь переживаю за тебя. Прости меня, старую дуру…». Мы обнялись с бабулей и долго-долго сидели молча, оба время от времени смахивая слёзы. Вы не подумайте, что я такой уж плакса. Просто не могу сдержаться, когда рядом плачет женщина, тем более если это моя бабушка, занудливая до чёртиков, но ласковая, нежная и любимая.

      С дедом проще, с ним мокрых дел почти не бывает. Правда, после рюмочки-другой иногда тоже мокрит, но это случается очень редко и совершенно по другому поводу. Прочитав рукопись, Михаил Александрович (мы с ним полнейшие тёзки) покряхтел, покашлял, погладил меня по голове, задумался и закурил. Сделал две-три затяжки, жестоко о дно пепельницы свернул красную голову окурку и, ещё немного помолчав, тихо сказал:

      – Будь осторожнее, внук, видишь, жизнь теперь – собака, сложная штука. Затем, качая головой, удалился в свою комнату.

      Мама прочитала, нахмурилась, повздыхала и произнесла буквально следующее:

      – Я бы повременила с публикацией, и вообще, дорогой Миша, рановато мы тебе интернет разрешили.

      Слава богу! Если честно, от мамы я ожидал худшего. Кажется, обошлось.

      Отец поцокал языком, опустил уголки губ книзу, смешно сощурил один глаз и, отвернувшись от мамы, подмигнул мне:

      – Мама права: для твоего возраста, Миха, немного жестковато, хотя… тебе решать, сын. Тут есть другая опасность, – подумав, добавил он, – полежит твоя писанина в столе, можешь ненароком её и уничтожить – такое иногда случается.

      – Папа, – возразил я, – но ведь говорят же: «Рукописи не горят»!

      – Твои персонажи в книге много чего говорят, – усмехнулся отец, – а поступают иначе. Говорить и поступать, сын, – это совершенно разные вещи. А если бы рукописи не горели, у нас, может, и история была бы другой, и жили бы мы по-другому. Так что повторяю: решай сам.

      – Хорошо, пап, – кивнул я, – подумаю…

      – Подумай, подумай, – съязвил отец. – А то вырастешь и скажешь потом, что родители тебя в детстве цензурой обложили. Читали мы твой эпиграф к «Качелям…».

      Сдался им этот эпиграф. Сколько мне из-за него пришлось выслушать всяких высказываний. Одни говорят: повзрослеешь – поймёшь, что спорол глупость. Другие – мол, дети все такие, неблагодарные. Третьи… даже не хочу вспоминать. Главное, что за народ? Ведь слова о том, что детство – это не самое лучшее и приятное время жизни, принадлежат не мне, а Канту. Я всего лишь посчитал, что он недалёк от истины, мне кажется, он прав. Так нет же, философа никто не попрекает, а все шишки достались мне. С учёными нужно быть аккуратнее. Недавно один доктор филологических наук, прочитав в моей книге о том, что меня лично тошнит от инопланетян и вампиров, вдруг заявил: «Сомнительно, что тринадцатилетний подросток уже владеет такими