ось очутиться в подобном волшебном местечке. Брюгге – просто невероятный город, я влюбилась в него с первого взгляда, как только увидела из окна машины озеро, мосты и ленивых лебедей, лежащих на аккуратной травке. Сначала я подумала, что это гуси. Гуси тоже хороши. Но лебеди – это, скажу я вам, абсолютно другой уровень. Смешные, жирные и неуклюжие на берегу, в воде они превращаются в концентрированную музыку, «Лакримозу» Моцарта или «Тишину» Бетховена, в общем, во что-то невероятно прекрасное и мало подходящее для серых будней.
Мне тогда было всего двенадцать, но я до сих пор помню, как забилось мое сердце при виде этой картины: озеро, окруженное каменными стенами, выгнутый дугой мостик, дома, отражающиеся в воде, небольшая полянка, несколько деревьев и посреди всего этого великолепия – полтора десятка белоснежных лебедей, чистящих перья, косолапящих и линяющих, как самые что ни на есть обычные птицы.
Брюгге просто невозможно сопротивляться. Он – словно самый симпатичный и по совместительству самый вредный мальчишка, какой обязательно найдется в каждом классе: можно хоть тысячу лет фыркать и убеждать окружающих, что «ничего особенного в нем нет», но, если он сядет рядом с тобой на уроке, ты будешь краснеть и хихикать, как дурочка. Я не знаю, ко всем ли благосклонен этот красавчик, или мне особенно повезло, но город явно ответил мне взаимностью.
Я родилась и выросла в Брюсселе, но с того самого мгновения оставила свое сердце в Брюгге.
Мой дедушка Алекс тогда переезжал к дяде Стефану, маминому брату, и мы с мамой выбрались, чтобы навестить их и помочь с вещами. После смерти бабушки дедуле было очень одиноко и порой даже страшно одному в квартире. Какое-то время он отказывался менять место жительства, ссылаясь на то, что «старое дерево нельзя пересаживать на новое место», но его здоровье ухудшалось – то давление, то головокружение, – и мы сообща, всей семьей, сумели-таки убедить его переехать в Брюгге. «Старому дереву», вопреки всем опасениям, пришлась по вкусу новая почва. Дедуля ожил, просто расцвел – куда только девалось его давление! Он продал свою квартиру, чтобы сделать пристройку к дому дяди Стефана и иметь, как он выражался, «достаточно личного пространства». В своей пристройке он царил единолично – дядя не посягал на его свободу, радуясь, что дедушке стало лучше, и только изредка предлагал протереть пыль или вытряхнуть ковры.
Мы везли в Брюгге любимое кресло-качалку дедули и другие вещи, которые хранились у нас, пока шла стройка, и которые мама не успела «случайно» разбить или выбросить. Ей всегда досаждала дедушкина страсть к коллекционированию хлама. Кроме того, ей надоело пробираться на кухню, перелезая через тюки со старыми простынями и коробки с тарелками, подаренными лет двадцать назад и с тех пор ни разу не использованными. Она пообещала дедушке, что, как только ему что-нибудь из этого понадобится, она немедленно купит ему все новое; он на этом успокоился и с тех пор ни разу о своих простынях не вспомнил. Качалки же ему однозначно не хватало, но здесь и мама не посмела бы перечить: кресло и дедушка создали необыкновенно прочный симбиоз; скорее всего, его утрата повлияла бы на здоровье старичка гораздо сильнее упомянутой «пересадки». По этой же причине мне было строжайше запрещено прикасаться к качалке, так как я с самого детства демонстрировала исключительный талант к разрушению.
Однако судьба кресла была уже предрешена, и вовсе без моего участия: как только дедушка затащил его в свою пристройку и, умиротворенный, уселся в него, полозья качалки издали подозрительный скрип и разъехались в стороны, словно ножки новорожденного олененка. Осмотр столяра (чуть не сказала «доктора») подтвердил наихудшие прогнозы: креслу давно уже место в топке. Удивительно еще, что дедушка не упал с него раньше и не покалечился.
Дедуля очень расстроился. Он был взрослым и серьезным человеком, профессором, он так и говорил: «Я ведь взрослый, серьезный человек, профессор! А расстроился словно дитя малое!» К счастью, на помощь пришел сосед дяди Стефана – Карл. Он увидел через забор, как дедушка убивается, и заглянул на огонек. Первой же фразой он навеки завоевал мамину благосклонность. Положив руку дедушке на плечо, он сказал: «Ах, сосед, как я вас понимаю! Старые привычные вещи всегда комфортнее и уютнее новых, я тоже к ним, бывает, чрезвычайно привязываюсь! Не могу предложить вам подходящее кресло, но у меня есть гамак, может, вам в нем тоже будет удобно?» Дедушка был убежден, что никакой дурацкий гамак и на секунду не утешит его после утраты кресла, но он был воспитанным человеком, и участие соседа было так ему приятно, что он, исключительно из вежливости, согласился.
С тех пор весь теплый сезон, иногда даже в самую жару на солнцепеке или, наоборот, в промозглую и ветреную погоду, дедулю Алекса можно было увидеть во дворе – в гамаке, натянутом между старой грушей и яблоней-папировкой, окруженного клубами дыма из его трубки, с кипой газет и связками писем на коленях. Заносить обратно в дом все эти газеты и письма, а также кляссеры с марками, альбомы с коллекцией винтажных открыток, ботанические атласы и географические карты всегда приходилось дяде, но он не жаловался. Дядя радовался, что дедушка не грустит, радовался, когда он проводил много времени на свежем воздухе, что, по его мнению, хотя бы отчасти компенсировало то, что