никто пошти не успел. Видел бы ты, что тут творилос… Люди будто с ума сошли напоследок, богом клянус.
– Как и везде, – пожал плечами Пастырь.
– Про везде не знаю. Мы из Дёсново сюда пришли. Думали, город малый, тихий, отсидимса поблиз, пока всё не успокоитса. А тут эти… Рогатых[5] перебили, свои порядки давай ставит. Убивали всех подряд. Покраснел от жары – умер, ноги заплетаютса усталости – умер, не то слово сказал – умер, жену не отдаёшь – умер… Умер, умер, умер…
– Кто – эти?
– Бандиты. Сброд. От них люди больше умерли, чем от жаркой. Они тут долго заправляли, а потом ушли. Сожрали всё, что было, разграбили, что было – и ушли.
– Так значит, в городе их нет сейчас?
– Тех – нет. Другие ест. Ещё хуже. Они, наверно, всех добили, кто ешшо оставалса. У меня всех забрали. Руку мою забрали. Они людей жрут.
– Чего?
– Да, гаджо, да, я тебе тошно говорю. Собак уже всех, поди, пожрали, кошек. Людми не гнушаютса. Из людей если в городе кто и осталса, то сидят по чердакам да подвалам и носа не кажут. А эти – они на вокзале обосновалис. К себе не пускают никого; если появилса поблиз, то сразу стреляют. В город ходят на охоту только. Раньше днём ходили, а шшас поняли, что те, кто прячутса в погребах, на ночь выходят, так стали по ночам ходит. Городские, кто посмелей, постреливают в них иногда, но только люди, сам знаешь, договариватса не умеют. Каждый про себя. А эта шалда – все как один.
– Откуда ж они взялись?
– А кто их знает, гаджо. Целой ватагой явилис откуда-то. Их пионерами зовут.
– Как-как? Пионерами?.. Почему?
– Так у них самому старшему семнадцат, что ли. Они, говорят, из пионерско лагеря, из Сосновки пришли. Так что тебе в город не надо. А если пойдешь, то с Малой Северной нужно зайти, в обход вокзала.
– Пионеры, говоришь… – Пастырь задумчиво поворошил носком ботинка угли. – Пионеры… Пионер – всем ребятам пример… И в них постреливают, говоришь? Они ж – дети.
– Какие дети! Дявэл! Людей жарят-варят. Им убит тебя, что клопа раздавит. Они – смерт. И ладно бы просто убивали и жрали. Они же сначала издеватса любят.
– А ты не врёшь, ром? – недоверчиво покосился на цыгана Пастырь. – Может, ты нахватался слухов по погребам, а теперь мне пересказываешь?
– Я мог бы тебе убит шшас, – глухо прохрипел цыган, едва, наверное, сдерживая ярость. – Но костёр ешшо не погас. Дав тукэ дума[6]… Они Лялю мою… у мне на глазах…
– Да?.. Ну, извиняй.
Повисшее над угасающим костром молчание было тяжёлым, под стать наползающим из-за холмов свинцовым тучам. Ветер теперь налетал порывами, норовил засыпать горячим пеплом костра глаза, посвистывал в тополях, по-октябрьски жёлто и уныло нависающих над дорогой. Где-то на севере, за холмами, за рощей, за городом, на окраинах, погромыхивало; скользили по небу зигзагами оголённых нервов дальние молнии.
– Уходи́т надо, – произнёс цыган, впервые за последний час посмотрев Пастырю в глаза. – Спат до утра.