столь изумлена и растрогана этим неожиданным решением, что не могла ответить ему ни слова. По моему виду он понял, что я очень огорчена, и протянул мне свою огромную ручищу, куда я вложила свою руку, еле удерживаясь от слез. Я надеюсь, что он догадался, что со мной творится, и для него не было сомнений в том, как я к нему отношусь. Что до Мариуса, то он был так смущен, увидев, что его обвинения были триумфально опровергнуты уходом Фрюманса, что был ошеломлен еще больше меня. Он, который так изящно умел отдавать прощальные поклоны, на этот раз с трудом и очень неловко ответил на холодно-вежливый поклон нашего учителя.
– Вот видишь, – сказала я, когда мы остались одни, – ты уверовал в ужасную ложь, и мерзкие замыслы, подозреваемые тобою, попросту не существуют. Признайся, что ты был крайне несправедлив, и не дай уйти нашему бедному другу, которому ты причинил такую боль, не примирившись с ним.
Мариус обещал мне исполнить это, и, конечно, он как следует обдумал все за ночь, ибо на следующее утро он оседлал свою лошадь и отправился с визитом к Фрюмансу. Не знаю, хватило ли у него мужества открыто попросить у него прощения. Но его поступок явился актом раскаяния и уважения к Костелям, которые были ему за это весьма признательны. Вечером Мариус, прощаясь с бабушкой и со мной, даже расплакался. В первый раз он продемонстрировал хоть чуточку чувства, и я была необычайно растрогана. Я не задавалась вопросом, горюет ли он оттого, что лишается привольной жизни дома или ласкового отношения к нему в нашей семье. Он плакал, и это было событием столь редкостным, что бабушка тоже была глубоко тронута. Когда настало время садиться в карету, которая должна была отвезти его со всеми вещами в Тулон, он сделал над собой неслыханное усилие, подошел к Женни и попросил у нее прощения за свое нелепое поведение. Женни как будто не поняла его, протянула ему руку, заверила, что не помнит за ним никакого особого зла, и посоветовала ему присылать ей свое белье для починки.
Кучер уже сидел на козлах с кнутом в руке, когда Мариус пошел сказать последнее прости, которое было для него более душераздирающим, чем все прочие: он пошел проститься со своей лошадью. Это была уже не маленькая лошадка мельника, а красивая корсиканская лошадь, купленная для него бабушкой в прошлом году. Я увидела, что Мариус плачет еще пуще, выходя из конюшни, чем освобождаясь от наших объятий, но, право же, в этот момент мне было не до наблюдений. Мне было жаль его, потому что он терял все сразу – и свои привязанности и удовольствия. Я обещала ему добиться, чтобы его лошадь не продавали, что он найдет ее здесь, когда приедет повидаться с нами.
XIX
Когда Мариус уехал, я почему-то испытала чувство огромного облегчения. Я осознала, что принадлежу только себе, и так как мне уже не нужно было развлекать его, я целый день забавлялась сама, как хотела. Я могла снова, уже в который раз, начать засаживать цветами свой садик, надеясь, что теперь уж его не будут ради озорной забавы вытаптывать, и что там, где я посадила гиацинты, я не найду потом спаржи. Но уже на следующий день я