я тогда, – пальба отделением, от-де-ле-ние…» Выждал… Думаю, дам ему время Бога припомнить. А матрос – ни глазом. Прямо фланговому на мушку глядит и улыбается, сука. Поднял я руку, хотел уже «пли!» скомандовать, а тот как рванет на себе рубаху! Смотрю, а на груди у него орел татуированный. Двуглавый, с державой, со скипетром… «От-ставить! – скомандовал я. – К но-ге!» Пошли, черт порви его… Привел я матроса в штаб… порви его ноздри!.. Так и так, говорю, господин полковник. Приказания вашего не исполнил. Не могу заставить казаков целить в двуглавого орла. «Правильно!» Полковник наш старой службы вояка. «Таких, говорит, не расстреливают. Руку!..» Руку мне пожал… Да…
Есаул замолчал.
– Позвольте, господин есаул, а что с матросом стало? У нас он остался?
– Убег, черт порви его ноздри! – Есаул сплюнул. – В ту же ночь… Вот!.. А вы говорите: гу-ма – гу-ма-ни… или как там еще… Эх, юнкер!
Среди пяти сестер офицерской палаты сестра Кудельцова была самой ласковой.
– Ну и девчонка, поручик, скажу я вам! – бросил мне как-то вечером есаул, провожая сестру Кудельцову глазами. – С такой бы, знаете, ночку провести! А?
Юнкер Рынов злыми глазами посмотрел на есаула, повернулся и лег на другой бок к нам спиною.
…Зажглись голубые ночные лампочки. Вечерние – желтые – уже потухли. К окну склонилась луна. Ее лучи, сплетаясь с голубым светом лампочек, ползли между койками, цепляясь за края серых одеял. Под койкой юнкера Рынова они отыскали брошенную на пол гармонь-двухрядку и, упершись, остановились.
– Санитар! Утку! – просил кто-то. Я встал, взял костыли и вышел.
Когда я вернулся, раненые в палате возбужденно разговаривали.
– Поручик! Нами взят Орел! – объявил мне есаул. – Теперь – Тула, Москва – и кончено. Создать бы только твердую, как на фронте, власть.
Я молчал.
– Что ж вы молчите, черт порви ваши ноздри! Поручик?
Я лег на койку, не спрашивая есаула, как понимает он слова «твердая власть».
Ночью я не мог уснуть. Опять болела нога, почему-то гораздо ниже ранения. Ступня тяжелела. Мне казалось, она камнем лежит на тюфяке. Стиснув губы, я упрямо смотрел на голубой потолок. Молчал.
Сестра Кудельцова, в ту ночь дежурная, бесшумно обходила палату.
– Что, юнкер, не спится? – остановилась она над койкой моего соседа.
– Не спится, сестрица. Мысли мешают. И все о вас и о вас… Вы, может быть, присядете? Я вам свои новые стихи почитаю…
«Час от часу не легче! – подумал я. – Гуманист, гармонист, поэт… – еще кто?»
Боль в пальцах понемногу сдавала.
– «Чаша страданий испита, – минуты через две вполголоса читал уже юнкер. – Хоть бы любовь испить!..»
Только в огне ведь можно так беззаветно любить.
Милая! Свет мой тихий! Дай мне руку твою!
Буду о ней я помнить в каждом новом бою!
Я повернулся на бок и, чтобы не слышать стихов юнкера, ушел с головою под одеяло. Уснул. Но под одеялом было душно. Нога опять заболела, и вскоре я вновь открыл глаза.
Никогда