на такую прыть, и я мог продолжать счет без бумажки, в уме. У меня была своя этика. Я никогда не участвовал ни в групповухах, ни в прилюдных совокуплениях, никогда ни с кем не делился секретами и никому не рассказывал о приключениях своего тела или души, ибо с юных лет знал, что ни то ни другое не остается безнаказанным.
Единственная странная связь длилась у меня годы с верной Дамианой. Она была почти девочкой, с индейской кровью, крепкая и диковатая, говорила коротко и решительно и по дому ходила босой, чтобы не беспокоить меня, когда я пишу. Помню, я лежал в гамаке, в коридоре, читал «Андалузскую стать» и случайно увидел, как она наклонилась над стиркой, и коротенькая юбчонка задралась, обнажив ее аппетитные подколенки. Меня ударило в жар, я набросился на нее, поднял, сдернул ей до колен панталоны и пробуравил ее сзади. Ай, сеньор, жалобно всхлипнула она, это не для входа, это для выхода. Дрожь сотрясла ее тело, но она выстояла. Почувствовав себя униженным от того, что унизил ее, я хотел заплатить ей в два раза больше, чем тогда стоили самые дорогие, но она не взяла ни очаво[1], так что мне пришлось увеличить ей жалованье с тем, что раз в месяц я буду пользовать ее, когда она стирает белье, и всегда – сзади.
Как-то я подумал, что эта постельная арифметика могла бы стать крепкой основой для повествования о моей заблудшей жизни, и название мне словно с неба упало: «Вспоминая моих несчастных…» Моя публичная жизнь, наоборот, была мало интересна: сирота, ни отца, ни матери, холостяк без будущего, заурядный журналист, четырежды финалист на Цветочных играх в Картахене-де-Индиас, и излюбленный объект карикатуристов в силу моей беспримерной некрасивости. Короче: пропащая жизнь, и пошла она скверно с того самого дня, когда мать отвела за руку меня, девятнадцатилетнего, в «Диарио де-ла-Пас» – не напечатают ли мою хронику школьной жизни, которую я написал на уроке испанского языка и риторики. Ее напечатали в воскресном номере с многообещающим директорским предисловием. Годы спустя, когда я узнал, что мать заплатила за ту публикацию и за семь последующих, мучаться стыдом было поздно, моя еженедельная колонка к тому времени обрела собственные крылья и, кроме того, я уже был составителем новостей и музыкальным критиком.
Как только я получил степень бакалавра и диплом с отличием, я начал преподавать испанский и латынь сразу в трех колледжах. Я был плохим учителем, без надлежащего образования, без призвания и без капли жалости к несчастным детям, для которых школа – самый легкий способ уйти от тирании родителей. Единственное, что я мог для них сделать, – это постоянно держать под страхом моей деревянной линейки, чтобы они вынесли из моих уроков, по крайней мере, мои любимые поэтические строки: Все, что ты видишь ныне, Фабио, о, горе, унылый холм, долина в запустенье, в былые дни звалось Италикою славной. Только состарившись, я случайно узнал гнусное прозвище, каким мои ученики называли меня за моею спиной: Унылый Холм.
Вот и все, что дала мне жизнь, а я ничего не сделал,