взгляды. Так много нужно было сказать, и ни один из них не мог сосредоточиться на чем-то одном… Потом оба заговорили.
– Я думала, ты…
– Ты совсем не изменилась…
Оба снова замолчали. Потом София увидела, как он набирает в грудь воздух, и успела первой:
– Я думала – мы все думали, – что ты мертв.
– Мы?
Слово несло груз. Но София не подобрала его.
– Твоя мать. И я. Она… она…
– Знаю. Я не знал, пока не вернулся.
Он отвел взгляд, посмотрел вдаль. Там, за открытой водой, призрачная в дымке дождя, поднималась к своей самой высокой точке, Башне Христа, генуэзская колония Галата.
– Она хорошо умерла?
– Наверное… Наверное, да. Она стала монахиней, умерла в монастыре. Во сне, так мне говорили.
– Монахиней?
Обычный путь вдовы, уйти от жизни в молитвы и размышления. Но у его матери всегда был хриплый смех. И Григорий не мог представить его замкнутым в келье.
– И она приняла обеты после слухов о моей смерти? Или после известия о моем предательстве?
София вздрогнула от его тона.
– Она не верила… ни один из нас не верил. А когда Феон вернулся и сказал, что были сомнения…
– Феон! – выкрикнул он имя, оборвав ее. – Мой любимый брат. Мой… запоздавший брат.
Ненависть, которую он почувствовал в дверях, вспыхнула с новой силой; ему пришлось отвернуться от Софии, ощущая отсутствие собственного носа с той же ясностью, с которой он видел ее нос.
Она шагнула к нему, взяла его за руку:
– Никто, знавший тебя, не верил, что турецкое золото в твоих сумках было платой за предательство.
Григорий обернулся к ней, выплевывая слова:
– Ну, солдаты, которые нашли его, поверили. Им хотелось поверить, что Гексамилион, шестимильная неприступная стена, пала всего за шесть дней от предательства. Не от турецких пушек. Не из-за чьей-то небрежности с калиткой. А монеты, которые достались мне во время контратаки на турецкий лагерь, подтвердили их веру. И полевой суд вынес приговор. А мой брат… мой любящий брат пришел как раз вовремя, чтобы удержать их от второй части приговора. – Он дико расхохотался. – О, мы оба знаем, как он убедителен, верно? Он просил о моей жизни – и победил. Смягчил мое наказание. Отправил меня в мир без имени. Без…
Григорий закашлялся, умолк. На мгновение он оказался не здесь, а в том времени и месте, которое видел теперь только во сне. Провалился в ту минуту, когда с него содрали шлем, схватили за руки и зажали лицо, чтобы он не смог уклониться от ножа мясника. Ему не была дарована тьма забвения – ни тогда, ни с тех пор. Только чистая боль, которая временами приходила и после, хотя болеть уже было нечему. Как будто зазубренное лезвие так и не перестало двигаться, топя Григория в собственной крови, разрывая хрящи, отрезая нос…
София придвинулась ближе, снова взяла его за руку:
– Феон сказал, что, если б Константин… если б наш будущий император был здоров и не лежал на корабле в горячке, он тоже пришел бы, остановил…
– Что ж, он тоже опоздал бы, –