сердца наши»[185]. Однако, веруя, что само Провидение вмешивается в человеческие дела, Глинка полагал, что «Москва была не сдана Наполеону, а отдана на суд божий», то есть была наказана за свое легкомыслие[186].
По мнению Глинки, весь народ, объединенный не знающей социального разделения духовной общностью, поднимется на борьбу, вдохновленный своей преданностью монарху. В 1812 году он призывал соотечественников: «Все мысли, все чувствования, все деяния наши посвятим единодушно Царю, Вере, и Отечеству»[187]. Эта триада предваряет уваровскую формулу, но знаменательным образом помещает на первое место царя, указывая тем самым на личное к нему отношение[188].
Представление о коллективном слиянии с судьбой страны, гармонизации человеческого самосознания указывает на ностальгию по тому чувству целостности, которое возможно только до грехопадения. В отличие от «Сына отечества» Глинка проповедовал консервативный извод национализма, ориентированный на самопроизвольное «возвращение» к ценностям предков, а не на утверждение сильного народа в качестве действующего лица истории. Настойчивое указание на верность царю откликается на озабоченность Александра I после ухода Наполеона из Москвы и затушевывает роль народа в развитии военных действий. Сам Александр I ссылался на Божественный промысел не для того, чтобы дать народу новую концепцию идентичности, а скорее затем, чтобы уменьшить ожидания крестьян[189].
Если верить воспоминаниям Сергея Глинки, то он уже в июле 1812 года бесстрашно заявил, что Москва падет и будет принесена в жертву России и Европе, и указал на то, что роль жертвенного агнца предуказана этому древнему городу еще в летописях[190]. Надо при этом заметить, что понимание предстоящего России искупления было у Глинки скорее сентименталистским, чем мессианским. В мемуарах он упоминает о прогулке, предпринятой им еще до оккупации Москвы: гуляя, чтобы яснее понимать происходящее, он читал «Слово похвальное о баталии Полтавской» Феофана Прокоповича: «Обходя тенистые тропинки Преснинского пруда, я оживлял в настоящем – прошедшее. „Полтава… отразила Карла; в стенах Москвы затеряется нашествие Наполеона“». Сделав это пророческое заключение, Глинка начинает размышлять о том, «отчего и в глубокой думе о беде отчизны, таится такая сладость, какой не променяешь ни на какой вихрь утех? Не объясню: но я тогда вполне чувствовал эту сладость скорби»[191]. Здесь явственно слышна сентименталистская риторика, сильно напоминающая «Бедную Лизу» Карамзина, вплоть до обязательного упоминания пруда. Эта риторика предполагает, что фантазии Глинки о прошлом – о «русском духе», который нужно возродить не только повторением имен Минина и Пожарского, собравших ополчение в 1612 году, но также и «вызвать и Русский быт их времени», – все эти идеи восходят к руссоистскому отвержению культурного общества и культивированию смешанных чувств. Риторика виктимизации (уже звучавшая в карамзинской