Тому всеобщее внимание, сделал его популярным, что Том – его собственное, личное детище. Немногословный прыщавый олух-первоклашка обратился в человека, которым восхищались, которому подражали, и Адриан вовсе не был уверен, что так уж этому рад.
Нет, Том ему нравился, сомнений нет. Том был единственным, с кем он когда-либо разговаривал о своей любви к Картрайту, причем Тому хватало чувства приличия, чтобы не выказывать особой заинтересованности и сочувствия, не загашать святое и чистое пламя Адриановой страсти советами и участливостью. Вот без Сэмпсона и Хэрни Адриан вполне мог обойтись. В особенности без Сэмпсона, столь образцово воплощавшего тип зубрилы из классической школы, что он на такового даже не походил. Далеко не идеальная компания для чаепития.
Чай представлял собой особый институт, целиком, так сказать, вращавшийся вокруг ритуала преклонения перед Гренком. В месте, где спиртное, табак и наркотики пребывали под запретом, важно было подыскать для них какую-либо замену – мощный и общедоступный тотем возмужалости и выдержки. По причинам, давно уже затерявшимся во времени, на эту роль был избран Гренок. Имя его упоминали при всяком удобном случае, произнося таковое с кошмарным выговором частной школы – «гринак».
– Только я принялся за гренки, как заваливаются Бартон и Хопвуд…
– Харман вообще-то малец неплохой. Отлично готовит гренки…
– Слушай, может, заглянешь ко мне в кабинет, гренков наготовим…
– Господи, и пошевелиться-то больно. Вконец перетрудился с гренками…
Адриан как раз и рассчитывал мирно посидеть с Томом за гренками, поговорить о Картрайте.
– Ох, Иисусе Христе, – произнес он, расчищая на своем столе место для чайника. – О христианнейший Христос.
– Что, проблема?
– Я не узнаю покоя, пока он не поцелует меня, – простонал Адриан.
– Ты уверен?
– Уверен и могу сказать тебе, в чем еще я уверен. В том, что на нем сейчас голубой, с высоким воротом свитер из шетландской шерсти. И пока мы с тобой разговариваем, его тело движется внутри свитера. Теплое и живое. И это превышает все, что способен вынести человек из плоти и крови.
– Ну, тогда прими холодный душ, – сказал Том. Адриан пристукнул чашкой по столу и схватил Тома за плечо.
– Холодный душ? – воскликнул он. – Джизус-Крайст, друг, я говорю о любви! Знаешь, что она для меня значит? У меня все сжимается в животе, понимаешь, Том? Любовь разъедает меня изнутри, это верно. Но что она делает с моим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы он воспарил, как воздушный шар. Я вдруг возношусь над обыденностью. Я обретаю наивысшие искусность и ловкость. Я иду по канату над Ниагарским водопадом. Я – один из великих. Я Микеланджело, ваяющий бороду Моисея. Я Ван Гог, пишущий чистый солнечный свет. Я Горовиц, играющий Императорский концерт.[10] Я Джон Барримор,[11] еще не взятый за горло киношниками. Я Джесси Джеймс