тягость, ибо она тоже жила одиноко, давно овдовела, дети ее обзавелись семьями и разъехались кто куда.
Мариотта была женщиной с понятием, как говорили у нас, и меня она учила тому же, а значило это, что, будучи очень бедной, она умела кое-как выкручиваться, потому что неустанно работала, ничего не пропускала мимо рук и из всего извлекала пользу. Она была из тех, кто, не имея гроша за душой, всегда ходят опрятные и будто бы ни в чем не терпят нужды. А наши женщины, даже самые зажиточные, в большинстве своем либо не умели пользоваться своим имуществом, либо терпели убытки из-за собственной нерасторопности: бывало, им в руки плывет, а они и то удержать не умеют.
Мало-помалу я перенимала от нее эту мудрость, а еще училась у братца. К тому времени я уже умела немного писать и считать. Соседи глядели на меня как на какое-то диво и недоумевали, с чего бы это братец, который любил растрачивать время зазря, занимаясь целые дни охотой или рыбной ловлей, учит меня с таким постоянством и рвением. Та малость знаний, которую я переняла от него, была мне огромным подарком, ибо теперь у меня были ученики, я давала им уроки зимою на посиделках, а когда моим землякам надо было прочесть какую-нибудь бумагу, они приходили ко мне и рассчитывались потом съестным. Разумеется, братец, ни в чем никому не отказывавший, вполне заменил бы им меня, но крестьяне – народ недоверчивый. Братец жил в монастыре, он был дворянин по рождению, и они не доверяли ему, как мне, своей землячке, рожденной от их же корня.
Монастырские земли были назначены к продаже; но несмотря на то что были люди, которые очень охотно купили бы тот или иной участок, никто на это не отваживался. Боялись, как бы действие закона не было кратковременным. Монахи говорили посмеиваясь: «Это еще бабушка надвое сказала!» К тому же и государство, нуждаясь в деньгах, предоставило кредит только на три месяца. Для таких людей, как мы, крестьяне, этого было недостаточно, а спекулянты, стремившиеся купить имение, чтобы тут же его продать с барышом, находили, что риск еще слишком велик.
Но внезапно все поверили в совершившееся; не могу точно сказать, когда это произошло, только помню, что после празднования четырнадцатого июля, годовщины взятия Бастилии. Вся Франция праздновала этот день, его назвали праздником Федерации{20}. Братец объяснил мне, что люди больше всего радуются тому, что теперь для всех французов один закон и что с этого времени у нас у всех одна родина. Он был очень счастлив, никогда прежде я не видала его таким; я восприняла его радость всем сердцем, несмотря на то, что еще слишком мало знала и понимала, чтобы судить о столь великом событии.
Для нашего глухого, затерянного в горах прихода это был удивительнейший праздник. Тут надо сказать, что с тех пор, как монахов сменили муниципальные чиновники, приход стал называться коммуной{21}. Монахи ни во что не вмешивались и – то ли по глупости, то ли из хитрости, кто их знает, – утверждали, будто довольны всем случившимся. Среди них было двое молодых, – правда, не таких молодых, как братец, они