мне в них не нравилось. Из этого монастыря я отправился в Андреевский монастырь, и вот здесь мне очень понравилось.
Андреевцы почему-то обратили на меня свое внимание, особенно иеросхимонах Мартиниан, затем Иезекииль, Варнава и сам настоятель, великий Феоклит. Этот Феоклит был величайшим монахом в своей обители, он был необыкновенно кроток и смирен сердцем, до него и после него равного ему не было настоятеля в сей святой обители. Меня почему-то в этой обители назвали японцем. Я предполагаю, что это потому, что у меня как-то губы выделялись, по ним мне дали афонцы такую странную кличку. Когда я стал уже числиться послушником сей святой обители, когда стал исполнять клиросное послушание, то душа моя как будто чем-то стала наполняться добрым, святым, светлым. Я ежедневно ходит к о. Мартиниану и открывал ему все свои мысли и чувства. Молитва в то время очень сильна была во мне. Каждый день я словно развивался, рос, совершенствовался, расширялся, но, несмотря на все это, я чувствовал, что мне не достает прежней природы. Вскоре я заболел ангиной, несколько раз сам настоятель о. Феоклит посещал меня больного. Через две недели я поправился, а затем меня, спустя некоторое время, отправили в Константинополь. Здесь я был поваром и тут же учился греческому языку, эллинской премудрости.
В Константинополе монахи меня любили и любили горячо. Часто ходил я тут по разным святым местам. Раз пошел я в Софию и встретил кучку мулл, муллы обступили меня, два из них хорошо говорили по-русски. Я вступил с ними в дружескую беседу, и они мне рассказали, что здесь, в сем храме гремели когда-то речи святого Иоанна Златоуста. Эти слова муллы так сильно на меня подействовали, что я с этого момента почувствовал какое-то тяготение к проповедничеству. Я горячо просил Господа Бога и Царицу Небесную, чтобы и я стал проповедником. С этого времени я стал читать Священное Писание, святоотеческие книги, творения отцов Церкви. Более других я любил Оригена и Василия Великого.
В Константинополе я прожил несколько лет, затем вернулся опять на Афон и снова предался подвижнической жизни. Однажды, под день святой Троицы, после долгого стояния церковной службы, я вижу очень реальный сон: вот перед моими взорами развертывается какой-то дивный сад, изрытый грядами, и эти гряды, подобно волнам, одна за другою тянутся цепью. На этих грядах растут необыкновенной красоты цветы, а между ними ходят мужчина и женщина, к каждому цветку подойдут, наклонятся и поют: «Рай мой, рай мой». Я проснулся и тут почувствовал, что я где-то был. С этой минуты я трое суток не пил, не ел, а только от какой-то внутренней радости беспрестанно плакал. Отец Мартиниан, видя меня в таком состоянии духа, радовался. Жизнь моя на Афоне, при всех моих стремлениях к духовному подвигу, встречала совне большие соблазны. Они появлялись главное в том, что афонцы больше самого дьявола боятся национального безразличия: для малоросса великоросс – сатана, а для великоросса малоросс – демон. Кроме того, они все, еще хуже того, разделяются на губернское, уездное