Аночка, палевых лоскуточков шелковых всяких поболее, что к канарейке ближе». – «На что же, – спрашиваю, – вам, тетушка, канареечных?» – «Я палевый узор подбираю из шелков: чайную розу хочу шить по стальному фону на пелену к Феодоровской Владычице». Удивила она меня. В шестьдесят пять лет – палевую розу! Ведь на это надо глаза мышиные.
Отец увязывал какой-то развязавшийся кулечек и отвечал:
– Сколько она этими мышиными глазами слез-то молодых и старых пролила! Нет, не глаза, а корень у них, старозаветных, крепок, корень без пороку. Дубы и кедры были, а ныне – осинки да ельничек. Нет, не глаза. Кедры да кипарисы были.
Он пробегал глазами замшевую книжку.
– И все это, что у тебя, матушка, здесь писано, все, как в сказке, по тетушкиным усам потечет, а в рот не попадет.
– Сама знаю. Все раздаст, рассуёт Пашам и Дамашам. Ей-то самой что бы такое привезть?
Отец махал рукой, левым плечом подталкивая дверь из диванной:
– Я тридцать лет над этим голову, матушка, ломаю – да так и не придумал ничего. Разве коту на печенку оставит, так и от той тетушка кота отучила и на монастырский стол его перевела. Матушка, я есть хочу. Скоро ко всенощной ударят, – доканчивал он уже за дверью.
Мать приказывала подавать обед.
На самого Ивана Постного мать и отец ходили к ранней обедне в свой приход, но молебна не стояли, отец, попив чаю с черными сухариками, посыпанными крупной солью, уезжал в город, а мать принималась за сборы к бабушке. С кульками, сверточками, баночками, ящичками отправляли раньше всех няню Агафью Тихоновну.
Мы с братом, одетые в русские рубашки из синего шелку с вязаными серебряными поясками бабушкиной работы, выбегали на двор усаживать няню в пролетку, в которую Андрей-кучер запрягал самую смирную лошадь – каурую Хозяйку, и за кучера садился второй дворник Степан, молчаливый вдовый мужик, который в этот день и в кухню не заглядывал, чтобы не замарать новую кубовую рубаху, и на кухаркины требования принести в кухню то-другое отвечал неизменно:
– Сами принесите-с. Я сегодня под нянюшку.
Няня, с помощью Степана, горничных и нашею, усаживалась в старинную, «вторую» пролетку, в которой ни отец, ни мать уже не ездили, – и ее со всех сторон обкладывали поклажей для бабушки. Мать выходила на крыльцо и поминутно опрашивала няню:
– Тихоновна, дюшес не тряско поставили?
– Тихо будет-с, – отвечал Степан.
– Банки-то не перебить бы с грибками, с рыжиками, с дынным вареньем.
Но горничная Стеша уже совала няне старую шаль, и банки, поставленные в задок пролетки, окутывали шалью, чтобы не бились бок о бок. Няня заботливо все озирала, сидя в пролетке, и шептала Стеше:
– Слава Богу, дынь не беру, по нонешнему дню, а то дыни-то ведь бьюны бьюнучие: живо перебьются.
– Довезете все, даст Бог, в целости.
А в это время брат тянул из корзинки веточку лилового винограда; няня его хлопала небольно по руке:
– У бабушки поешь. Запылится виноград.
А брат передразнивал ее:
– Запылится