чего. Что такое здесь Трофимов? Это очень, очень изнуренный правдолюбец. Он почти уже понял, что на его веку не будет истины, но за нее надо все-таки драться. Его высокие слова не ироничны, эти высокие слова вынужденные. Он знает, что их нужно говорить, и говорит утомленно и вынужденно. Это как дистрофик убеждает всех, что сердце у него еще здоровое. Абсолютно на одинаковом уровне – калоши, Фирс, шампанское. Все это имеет одно значение – после смерти. Если спектакль наш будет темпераментный и высшая точка – конец 3-го акта, то 4-й надо делать на страшных вещах – разложение прощания. А в это время все швыряют в кучу мебель. И дымится все. Я даже думал сделать так конец, но, может, это вульгарно получится, когда все выходят, рубят деревья, и пространство медленно сужается до минимального размера, а там стоит одинокий Фирс».
Пьеса, как известно, помимо всего прочего, отличается от любого драматического произведения тем, что в пьесе «разговаривают». Идет постоянный диалог – «петелька, крючочек». Иногда персонаж разражается монологом, но опять-таки на тему предыдущего разговора. А у Чехова этой последовательности нет. Люди иногда взрываются монологами, но как бы не к месту. Почему, например, Раневская исповедуется о своих «грехах» во 2-м акте? Или Лопахин там же о «великанах» и т. д. По воспоминаниям Бунина Чехов и в обычном разговоре не любил логичную последовательность диалога. Иногда он неожиданно, по каким-то своим внутренним ассоциациям, говорил что-нибудь противоположное происходившему. Кстати, об этих «провалах-лакунах» говорили между собой Мандельштам с Ахматовой, когда в стихотворении пропускается какая-нибудь логическая связь.
Но этот логический разрыв в диалоге кажущийся. На самом деле идет логическая внутренняя жизнь персонажа, которая внешне откликается монологами на атмосферу происходящего. Совершенно другой подход к драматургии. Многие чеховские современники говорили, что Чехов совершенно не «театральный» человек. Да и сам Чехов это не отрицал: «Не чувствую к своим пьесам ничего, кроме отвращения». И особенно после провала первой постановки «Чайки». Чехов говорил: «„Чайка“ отвратительна мне…» Или его же слова – «…зачем я писал пьесы, а не повести… я же не драматург».
А Станиславский, наоборот, называл Чехова именно «театральным человеком».
Конечно, пьесы Чехова в то время понимались очень немногими. Это потом манеру Чехова возьмет на вооружение так называемый «театр абсурда». Отсюда и Беккет, и Ионеску, и все другие современные драматурги.
И потом, думаю, что до Чехова не было в драматургии таких самообличительных монологов. Такого самовыражения. Такого психологического самоанализа. Боль, которая в душе постоянно, иногда выплескивается действительно не к месту. Почему, например, Тузенбах вдруг, не в контексте разговора, говорит о своей «русскости», что он даже не знает немецкого языка и этим гордится. «Я русский, православный, как вы», – говорит он Ирине, которую любит и поэтому готов забыть, что он немец. Это его больная тема, которая вдруг