владычество Жана. К обману и мошенничеству я был вовсе неспособен, к новому промыслу обнаруживал не только отвращение, но и полную непригодность. Дядья смотрели на меня как на обузу и снова стали дурно со мною обращаться. Они бы меня выгнали, но боялись, что, примирившись с обществом, я стану для них опасным врагом. Перед ними был выбор: либо кормить меня, либо обрести в моем лице грозного противника; предполагалось (я узнал об этом позднее), придравшись к случаю, поссориться со мною, затеять драку и в драке от меня избавиться. Таково было предложение Жана. Но Антуан, более других унаследовавший твердость и своеобразную «отеческую» справедливость Тристана, возражал, доказывая, что я скорее полезен для шайки, нежели приношу ей вред. Я, мол, хороший вояка, а может случиться, что понадобится и лишняя пара кулаков. К тому же я могу еще «образоваться» по части жульничества: я еще весьма юн и весьма невежествен, но если бы Жан захотел покорить меня кротостью, смягчить мою незавидную участь, а главное, просветить насчет истинного положения вещей, разъяснив, что для общества я погиб, что стоит мне появиться в кругу порядочных людей, как меня немедленно повесят, – тогда, быть может, мое упорство и гордыня будут сломлены, и я отступлю перед соблазном благополучия, с одной стороны, и перед неизбежностью – с другой. Прежде чем от меня избавиться, надо хотя бы испытать это средство.
– Ведь в прошлом году нас было десять Мопра, – заключил свои наставления Антуан. – Отец умер; ежели мы убьем Бернара, нас останется всего восемь.
Этот довод всех убедил. Меня выпустили из домашней темницы, где я томился уже несколько месяцев; выдали мне новую одежду; старое ружье заменили превосходным карабином, о каком я мог только мечтать; вкратце обрисовали, что ждет меня в обществе; стали наливать мне за обедом лучшее вино. Я обещал поразмыслить, а пока что тупел от безделья и пьянства, пожалуй, больше, нежели прежде от разбоя.
Между тем пребывание в темнице оставило во мне столь гнетущее воспоминание, что я поклялся самому себе скорее подвергнуться любым превратностям, уготованным мне во владениях французского короля, нежели снова терпеть жестокое обращение моих дядюшек. Только ложно понятое чувство чести удерживало меня в Рош-Мопра. Тучи над нашими головами явно сгущались. Вопреки нашим стараниям расположить к себе крестьян, те проявляли недовольство: свободолюбивые учения исподволь проникли и к ним; даже самым верным нашим слугам наскучило сытно есть да пить; они требовали денег, а их-то у нас и не было. Не раз получали мы повестки об уплате налогов в казну; заимодавцы, королевские сборщики податей и мятежные крестьяне – все было против нас, и все грозило нам гибелью, такою же, какая незадолго до того постигла в наших краях сеньора Племартэна[3].
Дядья мои долгое время тешили себя надеждой, что, примкнув к нему, общими силами будут грабить население и оказывать сопротивление властям. Одолеваемый врагом, Племартэн обратился к нам за помощью, давая