печаль таилась в глубине глаз – такая одинаковая у обоих! И особенно щемящая – почти на грани скорби – в те моменты, когда лицо озаряется улыбкой.
Ну вот, теперь надо про папу рассказать. И про маму, конечно, тоже…
Моё детство
Я помню постоянное напряжение в ожидании вечера: будет ли он мирным, спокойным или с грохотом рухнет в тартарары, надолго оставляя в душе чувство досады. Досады на себя – за то, что глупо, слепо, неистребимо верил в несбыточное счастье покоя, вместо того, чтобы быть готовым к правде жизни. И ещё пронзительное осознание незащищённости надолго оставалось в душе. Крепкие стены, надёжная крыша хранили тебя от дождя и мороза, и даже, наверняка, от бурь и землетрясений, но только не от таких эфемерных вещей, как чьё-то скверное настроение.
Это позже я узнаю, что последние годы моя мама была… ну, если не алкоголичкой, то что-то около того. А тогда я ничего не понимала: папа, такой спокойный, добрый, хозяйственный вечно вызывал недовольство мамы. К чему она только ни придиралась! И вспоминать не хочется…
Когда она приходила в хорошем настроении, мы с папой были на седьмом небе и боялись спугнуть эту хрупкую радость чем либо: громким голосом, неверным словом или движением. Мы услужливо предлагали маме ужин, мы осторожно рассказывали ей наши – но только приятные! – новости, мы усаживали её на диван и спрашивали: «ты почитаешь, или телевизор включить? не холодно ли тебе? не жарко ли?..» Папа осведомлялся, что из одежды приготовить ей на завтра – потому что, если утром она обнаруживала невыглаженную юбку, это могло отравить нашу жизнь на ближайшую неделю. Когда мама шутила, мы с папой смеялись её остротам до упаду – мы просто надрывали животики.
При этом нам категорически не следовало выказывать любовь друг к другу – любимой у каждого из нас должна быть только мама. Чтобы подчеркнуть это, мы время от времени конфликтовали с папой – маме нравилось мирить нас и ощущать себя единственным связующим звеном.
– Вы бы давно загрызли один другого, если бы не я, – часто повторяла она бесцветным голосом.
Тишина и покой могли длиться не больше нескольких дней. Потом наступал срыв по какой-либо причине, и наша жизнь превращалась в ад.
Маму не радовали ни мои круглые пятёрки – а училась я только для неё, ни чистота и порядок в квартире – тоже исключительно для мамы. В спокойном состоянии она не замечала ничего, она делалась отстранённой даже от самой себя, где-то над и вне всего окружающего. Но в гневе от её взгляда не ускользала ни одна пылинка, ни одна моя четвёрка, ни одна оторванная пуговица на папиной рубашке.
Иногда мама не возвращалась с работы, и тогда папа говорил, что она уехала в командировку.
Мы объединялись в нашей грусти. Не скрывая чувств, мы заботились друг о друге с той предупредительностью и нежностью, какая переполняет близких людей после долгой-долгой разлуки.
В такие дни, точнее – ночи, я спала в родительской постели с папой. Это наслаждение,