чтобы проникнуть в лагерь, ему нужно было благополучно пройти через два пересчета: у фабричных ворот и у лагерных дверей.
– А! – объяснил он. – На одного меньше – опасно! Опять надо считать. «Один, два, три…» – он показал, как считают полицаи. – На одного больше? Ошибка! «Один, два, три…» A-а! Не опасно… Проходи!
Это было не очень правдоподобно. Считали тщательно, по два-три раза, пропускали в двери десятками. Он сидел в своем шарфике и пиджачке на Володиных нарах и казался мне все более странным, все менее совпадающим с лагерной обстановкой. Я сказал, что ему надо быть осторожнее, не попадаться на глаза Гришке и не отвечать всем так откровенно.
Bсe-таки это было удивительное простодушие, удивительное отношение к опасности, к собственной судьбе.
Жевал он медленно, и нельзя было понять, знаком ли ему бурачный вкус лагерного хлеба, сделанного из отбросов пивного производства, или он ест его в первый раз. Как только он доел последнюю крошку, Володя сразу же отправил меня к себе:
– Ну всё! Потом позовем.
Уходить не хотелось, и Володя поторопил:
– Иди, иди! Костик сейчас придет. Уже ищет тебя.
Костик сидел на своих нарах. Когда я подошел, он спросил, полуотвернувшись, со своим обычным высокомерием:
– К Володьке ходил?
– Да.
– Звал или так просто?
– Так просто.
Костик отвернулся еще больше.
– Я бы не пошел.
Ночью я не спал, заснуть не давала надежда. В нескольких метрах от меня происходило что-то необыкновенное. На следующий день в подземелье я спросил Володю:
– Как немец?
Володя засмеялся:
– Он такой же немец, как ты француз. Литовец!
– Нет, серьезно?
Но Володя смеялся, разыгрывал, уводил меня от вопросов об Эсмане. И я перестал спрашивать. Вот с каким человеком я столкнулся в подвале. И, когда он на мой вопрос ответил: «Не понимаю», – я не стал напоминать ему о себе. Только еще раз ощутил странное простодушие, идущее от этого человека. Может быть, эта непонятная наивность, неловкость и сохраняли его? Уже многие в лагере знали о необычном новичке. И никак это не могло пройти мимо Гришки. Ночевал он и за польскими шкафчиками, и на нашей половине, занимая койки тех, кто уходил в ночную. И эта удачливость без ловкости в обстоятельствах, которые, казалось, исключали всякую удачливость, внушала мне сейчас надежду.
Долго простоять в этом месте, не глядя друг на друга, не заговаривая, было невозможно, и я сказал:
– Обыск! Полно коричневых, – и показал наверх.
Эсман едва покосился на мой голос, и я вдруг почувствовал, что он боится и оттого так скован. И мне пришло в голову, что это его сегодня искали и еще, конечно, ищут.
Шум наверху то приливал ко входу в подвал, слышны были немецкие голоса, и тогда я готовился к тому, что идут за нами, то отливал, и тогда я представлял себе, как обыскивающие открывают шкафчик за шкафчиком и останавливаются перед