важный вид, чтобы быть похожей на Любовь Аполлосовну. Я расхохоталась, и с тех пор мы стали звать ее за глаза Лола.
Моя нелюбовь к учительнице сказалась на результатах – они были плачевные: училась я из-под палки и только и думала, как бы увильнуть от занятий. Чтение я освоила быстро, тут же сообразив, что самой читать книжки очень приятно, по крайней мере, не надо клянчить маму и няню. Но письмо и арифметика – это было что-то ужасное. Меня долго заставляли писать палочки, и все равно писала я отвратительно, и на всю жизнь остался плохой почерк. И мама, и Лола часто ругали и наказывали меня.
– Ты же не дурочка, – говорила мне няня, – смотри, как хорошо читать научилась, а писать надо стараться аккуратно, а то, я гляжу, ты, когда пишешь, только и делаешь, что ручку в чернильницу макаешь, и вся выгваздаешься, вот и сейчас пальцы в чернилах. Мама говорит, что с тобой ей не справиться. Чтобы эту вашу Лолу нанять, она взялась с мальчишками казначея Тихонова по-французски заниматься, а от Лолы этой толку мало, да и ты уж больно упряма.
Но и нянины увещевания плохо помогали.
Мамина болезнь
<…>
Зимой опять заболела мама, на этот раз воспаление оказалось крупозное. Ненадолго помог Крым! Положение было угрожающее. Температура все время прыгала, то подскакивала до 40°, то опускалась до 36°. Помню, Ташенька не отходила от двери маминой спальни. Однажды она подошла ко мне и, смотря мне прямо в глаза своими большими грустными глазами, сказала:
– Леля, а если мамочка умлет, то мы совсем селетки будем! – Она не выговаривала букву «р».
И хотя «холодный страх костлявой лапой» тоже сжал мне сердце, помню, как я фыркнула и грубо прикрикнула на нее:
– Дура, «селетки», не смей так говорить! – Таша тихо, не по-детски заплакала.
Вообще, вела я себя отвратительно: шумела, шалила, как будто ничего не случилось. А тут новое несчастье. От Сашеньки сообщили, что умер мамин дедушка. Доктор Сазыкин сказал, что мама ни в коем случае не должна знать об этой смерти, он считал, что на днях у нее должен быть кризис и это известие может убить ее. Няня объяснила нам, чтобы мы не проговорились маме, если она будет спрашивать нас о дедушке, причем объясняла главным образом мне.
– Таша-то все понимает, – сказала она. Еще она просила нас не проговориться, что Сашенька уехала в Москву за гробом.
Я всю жизнь не могла вспомнить без отвращения к себе, как я бегала по столовой и кричала:
– А Сашенька в Москву уехала, в Москву уехала!
Помню, как из маминой спальни выскочила Софья Брониславовна и сказала:
– Не кричи, мама только что заснула, – и добавила: – Ну и противная девчонка! – И, несмотря на эти слова, я помню признательное чувство к Софье Брониславовне за то, что она ходила к маме во время ее болезни, а она ходила часто, несмотря на то что дома у нее было четверо ребят.
Дедушку хоронили в день маминого кризиса, причем пронести должны были на кладбище как раз мимо нашего дома. Хоронили, конечно, со священниками и с хором. Но мама крепко спала.