мозгов, плавающий по своей луже – поближе к свету и жратве, подальше от раздражающих субстанций. Да нет, ты уже не слизь, ты – гной, Коля! Гниешь заживо! Смотреть противно на то, во что ты превратился. И ведь гнить тебе не нравится – это я вижу. И ты способен перестать гнить. Только никак не могу понять, почему ты упорно предпочитаешь разлагаться. Почему? Только из-за того, что тебя один раз побили?
Наверное, Краев сейчас должен был взорваться: наорать на Жукова, заставить его заткнуться. Но Краев только болезненно вздрагивал и сжимал губы. Он знал, что Жуков прав.
– Я потерял веру, Давила, – тихо сказал он. – Идеалы мои оказались блефом. Во что мне верить? В Бога? У меня не получается? Почему, Давила? Скажи мне, почему?
– Потому что ты можешь верить только во что-то конкретное. Бог для тебя – абстракция. Ты проскочил тот период жизни, когда мог поверить в Бога естественным образом, без усилия. Твоим Богом стала работа. Ты работоголик, оставшийся без основного своего допинга. У тебя есть всего два способа существования – делать что-то денно и нощно и жить, либо не делать ничего и медленно умирать. Много лет ты занимался делом и жил, но тебе надавали тумаков и ты разочаровался в своем деле. Ты выбрал второй путь и теперь умираешь. И вот я протягиваю тебе руку и говорю: живи снова! Но ты, осел, упираешься. Что ты знаешь о жизни, Краев? Ты попробовал только маленький ее кусочек, убедился, что все вокруг – дерьмо, и решил, что по-другому быть не может. А вот я тебе говорю: может! Спорим? На три пластинки Фрэнка Заппы[3] ?
– А «Hot Rats»[4] у тебя есть? – хрипло спросил Краев. Горло его сдавило спазмом.
Это было оттуда – из их юности. Вечно они спорили на две пластинки Фрэнка Заппы – раритет, найти который при советском строе было почти невозможно. Поскольку счет в выигранных спорах был примерно равный, две пластинки переходили то к Николаю, то к Илье. Но в последние годы их дружбы Давила перестал проигрывать споры. Пластинки постоянно оставались у него, и Коле никак не удавалось их отыграть. А потом это забылось – как-то само собой.
А теперь, оказывается, появился и третий диск.
– Есть, – сказал Жуков. – У меня есть почти весь Заппа. У меня даже «Uncle Meat» есть. Выбирай три любые, чувак. Какие хочешь.
Он полез в шкаф, копался там минуты две, и вытащил толстую кипу пластинок. Положил ее на диван рядом с Николаем. Извлек из кипы заветный альбом, потрепанный десятилетиями непростой жизни.
– Вот он, – сказал Жуков, с любовью водя пальцами по потертым уголкам конверта. – Помнишь, как мы мечтали его послушать? Я выменял его на два «Цеппелина». Еще в девяносто первом году. Но ты тогда уже не слушал музыки, чувак. Тебя это уже не интересовало.
Краев медленно взял пластинку из рук Жукова. Близоруко поднес к лицу. Пальцы его задрожали, спазм в горле, казалось, совсем перекрыл дыхание. Краев громко всхлипнул.
– Я хочу работать, – сказал он. Руки его нервно вцепились в пластинку, как в последнюю опору