оворили молодую… словом, показалась мне она раз… издалека… в оконце в чердачном. Как раз я мимо на коне проезжал…
– Случайно ль, Митрей Иваныч?
– А как же? С обедни до сумерек знака ждал, когда из переулочка на Ордынку трогать, вот и вышло в самый раз случайно… комар носа не подточит.
– А хороша ль девка, милостивец?
– Худого слова не скажу, а на доброе язык не поворачивается. Ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса. С ума не спрыгнешь, но и сплюнуть не отворотишься. Ничего. Жить можно. С моей-то рожею грех жаловаться – вся исполосована, иную девку с одного погляду удар хватить может. Да и не резов я за лебедушками гоняться – щенячьи годки давно минули, хребтом без скрипу не повертишь, а в хвосту блоха поседела. Дом привести в лад бы надо, вот о чем думал.
– Без любви, что ль, к невесте-то, друг любезный?
– Была бы баба, любовь наладится. Невеста поместьишками не обижена, род старинный, хоть и малость захудал, в опалах не бывали. Чего ж еще-то? А вот на тебе! Трапезовал с родителем ее ввечеру. Душевный человек, и разговорный – страсть! Всё про свейскую войну мне сыпал без перерыву… Засиделись мы…
– А…
– Не сепети, слушай. Сидим, мне о свеях занятно, я на той войне не бывал, повадку их не ведаю… Вдруг переполох в дому. Грому-то, звону-то, криков! Влетает сенная девушка: «Ахти! Княжну овинник сглазил! Обмерла…» Ай! Где ж тот овинник? То ли не овинник пожаловал, а цельный упырь со смиренного кладбища набежал! Ой! Страсть Господня! Хозяин: «Зови попа! Беги да буди его сей же час! Нечисть молитвою да святой водой погоним!» Ого-го! А мне сумнительно: от овинника спокон веку зла людям не бывало, слаб. А упыри всё больше меж сёл скочут, – по городу как он пойдет, когда кругом церквы Божьи? Ну, говорю, покажи мне того упыря. Авось, говорю, с молитвою да сабелькой добуду шкуру его. Эвона! Не пойдем, жутко! Сам хозяин с лавки не слазит, тоже, видать, до костей пробрало… Понятно, старый уже, не тот жар в нем. Ин ладно, говорю, издаля покажите анчутку. И-эх! Токмо разве, отвечают, совсем издаля. Ну, хыть так. Выходим на крылечко. Где ж нечистик-то? А тамотки, на дворе, у анбара у дальнего! И глаза-то его поганые как горят! У-уу! И слышу – хлоп дверью у меня за спиной! Мол, назвался груздем – полезай в кузов, а мы пока в тихости побудем, ибо под лежач камень вода не течет… Что теперь? Ну, схожу с крыльца, гляжу – да, свет истинно диавольский! Смерть лютая в темени затаилась, кровушки человечьей ищет… Саблю в ножны вкладываю, ком грязи беру и под крыжовенный куст кидаю. «Мяу!!» – смерть лютая кричит, недовольна.
– Я вот тоже раз ночью кота в жите видел. Он так очами светит, точно…
– Дай доскажу, Кудеяр. Словом, прогнал кота, аж мне жалко его сделалось. Скотина несмысленая в чем виновата? Плюнул, домой пошел. И что, думаю, за жена из этакой обмирахи выйдет? Дура же. На плечах горшок треснутый, каша вытекает. Ну и сказал им, мол, истинно упырь там был, а раз он на девицу сглаз положил, то мне до нее дела нет, мало ли какая кривина потом от того сглаза выискается! Мне, понятно, хульных и поносных слов полный туес, а я тверд. От дуры-то один убыток… Так и ушел.
Стоял январь, шел третий день после Богоявления.
Зимнее солнышко, по тайным теремам за холстиною застиранной прячущееся, греющее скупо, на свет нещедрое, даже в пору полуденную редко закидывало из-за туч тусклую блесну в людской мир. Ловило на нее жадные взоры человеков да складывало добычу в берестяной короб, но само лика не казало.
Ночью вьюжило, и теперь два всадника торили путь по снежной выпадке в семь пальцев толщиной. Змеилась лесная дорога, вороны обкаркивали людей. На безлюдье и беззверье два человека при двух конях – хоть какая-нито забава горластому вороньему племени.
По обочинам сугробные округлости пестрели лунками, что оставили тетерева, ночевавшие в снегу.
– А Дуньку нашу, сестрицу мою, ты за дуру не считаешь ле? Она душа простая, но не королобая, ты худого про нее не думай… – с некоторой неуверенностью вновь заговорил тот всадник, которого звали Кудеяром.
По морозцу ехал он с голою бритой головой и не обращал внимания на холод. Чуть выше лба виднелась глубокая язва, еще не совсем зажившая и потому покрытая кровяной коркой. А по виску, у левого уха, тянулась косая белая черта – шрам, выцветший от давности. Шуба его беличья видывала когда-то лучшие времена, да изветшала. Сапоги из дорогой белой юфти, со щегольскими острыми носками, тут и там подпорчены были царапинами. Только сабля – с золотой насечкой на перекрестье, в ножнах фарсидской работы, бирюзою и яшмой украшенных, смотрелась богато. Всадник был широк в плечах, сидел на коне ладно, руки имел не по-человечьи длинные, словно у лесного чудовища. К саадаку его крепилось помело с коротким черенком, на шее у коня болтался собачий череп с залитыми свинцом глазницами.
– А мне до того дела нет, – долго помолчав, откликнулся второй конник.
Этот ехал в лисьей шапке с длинной жемчужной кистью и в лисьей же шубе добротного вида. На переду шапки суровой нитью крепился фряжский золотой – государева награда. Всадник намотал длинный повод на палец левой руки, из чего любой добрый служилец легко бы вывел: вот боец, привычный к луку,