когда они миновали стражу Ричарда. – Какое шумное веселье царило раньше перед этим шатром! Только и слышен был лязг железа, удары мяча, борьба, хриплые песни, звон кубков и бутылей, как будто эти дюжие йомены справляли сельский храмовой праздник, собравшись вокруг майского дерева вместо королевского знамени.
– Мастифы – порода преданная, – сказал Конрад, – и их хозяин король снискал их любовь тем, что готов бороться, спорить, пировать со своими любимцами, как только на него найдет веселье.
– Он полон причуд и веселья, – сказал гроссмейстер. – Вы слышали, какой заздравный тост он произнес вместо молитвы, осушая свою чашу?
– Он нашел бы этот напиток слишком крепким и пряным, – сказал маркиз, – если бы Саладин был похож на прочих турок, носящих тюрбан и обращающих лица к Мекке при криках муэдзина. Но Саладин только притворяется верным, честным и великодушным, как будто эта некрещеная собака может подражать христианским добродетелям рыцаря. Говорят, что он обратился к Ричарду с просьбой, чтобы его посвятили в рыцари.
– Святой Бернард! – воскликнул гроссмейстер. – Тогда остается только скинуть пояса и шпоры, сэр Конрад, и уничтожить наши гербы, если эта высочайшая честь христианства будет оказана некрещеному турку, не стоящему и десяти пенсов.
– Вы слишком низко цените султана, – отвечал маркиз, – но, хоть он и красивый мужчина, я видел еще более красивого язычника, проданного в рабство за сорок пенсов.
Тем временем они приблизились к своим коням, находившимся недалеко от шатра, где они гарцевали среди блестящей свиты оруженосцев и пажей. Помолчав, Конрад предложил воспользоваться прохладой вечера, отпустить свиту и коней и пройтись до своих шатров по широко раскинувшемуся христианскому лагерю. Гроссмейстер согласился, и они пошли пешком, как бы по молчаливому уговору минуя более населенные части палаточного городка, по широкой эспланаде между шатрами и наружными укреплениями, где могли тайно вести беседу, не замеченные никем, кроме караульных, мимо которых они проходили.
Разговор шел о военных делах и приготовлениях к защите лагеря, но, видимо, он мало интересовал собеседников и скоро прекратился. Воцарилось длительное молчание. Его нарушил маркиз Монсерратский: он вдруг остановился, как человек, принявший внезапное решение. Всматриваясь в неподвижное и мрачное лицо гроссмейстера, он наконец обратился к нему с такими словами:
– Если это совместимо с вашим достоинством и священным саном, уважаемый сэр Жиль Амори, я бы просил вас хоть раз приподнять темное забрало и побеседовать с другом с открытым лицом.
Тамплиер улыбнулся.
– Есть светлые маски, – сказал он, – как и темные забрала, но и те и другие одинаково скрывают естественное выражение лица.
– Будь по-вашему, – сказал маркиз, коснувшись рукой подбородка и быстро отдернув ее, как бы срывая с себя маску. – Вот и я без маски. А теперь – что вы думаете о судьбе вашего ордена и об исходе Крестового похода?
– Вы срываете покрывало с моих мыслей, не обнаруживая