уж почему. Я закрыл глаза, сосчитал, пока сердце бухнет тридцать раз, чуть разжмурился и тоже ушел из прихожей – в ванную. Заперся соскальзывающей рукой и с размаху, так что больно стало, сел на край ванны.
Никому не открою. Пусть дверь ломают.
Негромко хлопнула входная дверь. Я вздрогнул, но не встал. Сидел и ждал, пока выяснится, отвлекающий маневр это или в самом деле ушли. Ничего не дождался, встал, два раза вхолостую спустил бачок унитаза, открыл краны, послушал, разглядывая белого и совсем не мужественного себя в запотевающее зеркало, вырубил воду. Опять ничего не дождался, отпер дверь и снова сел на край ванны. Пусть заходят. Если им надо.
Никто не зашел. Я встал, осторожно отжал дверь, немного послушал и выполз обратно в прихожую. Там никого не было. Внутренняя дверь выглядела благополучно прикрытой.
Может, показалось.
Я огляделся, прислушался, ничего не услышал, ничего не придумал, выключил и включил свет, оделся, уперся спиной в дверь и сполз на корточки.
Буду просто так сидеть, с закрытыми глазами.
Нет, не буду. Дильку надо забирать. Еще полчаса есть, но лучше на улице, чем здесь. А если не пойду, мама пойдет или папа. И что будет?
Нет.
Я открыл глаза и увидел ноги. В брюках.
Маневр.
Ну и пускай.
Я, помедлив, поднял глаза.
Передо мной стоял папа – и он опять надел пальто, хотя с милицией общался без него. Вернее, как общался – стоял и снисходительно улыбался.
Сейчас он тоже стоял, но, кажется, не улыбался. Смотрел не на меня сверху вниз, а перед собой.
Я посидел еще секунду, уперся ладонями в дверь и с натугой встал. Ноги успели затечь, но мурашки разбежались от коленей не махом, так что можно было стоять не постанывая и лишь чуть переминаясь. Но все равно заниматься только этим нельзя. Я перевел дыхание и посмотрел папе в лицо.
Он опять улыбался. Не снисходительно, а растерянно – губами в коросте. Папа выглядел очень больным. Вернее, изможденным и страшно постаревшим, как заблудившийся в пустыне. Умирающим от недоедания он выглядел. С его-то нормативами обжирания. Ничего не понимаю.
Глаза у папы были совсем черные, с красными белками и будто в авоське морщин – я такие авоськи у däw äni видел, спутанные и пыльные. У папы вокруг глаз тоже было серо, спутанно и пыльно. А глаза сильно блестели. Смотрел папа снова не на меня, а сквозь, на дверь. Я откашлялся и хотел что-нибудь спросить. Папа вздрогнул глазами, перевел взгляд на меня – и улыбка у него из растерянной стала скрыто счастливой, точно я с двухнедельных сборов приехал, а он меня у ДЮСШ встречает, гордый, но сдержанный.
Папа быстро облизнулся – я вздрогнул, потому что язык был синий какой-то и сухой и мог либо коросту с губ содрать, либо сам ею оцарапаться, – перекосил лицо и закивал, улыбаясь все шире. Губы у него все-таки полопались, между светло-коричневыми чешуйками надулись алые шарики – и как раз их папа не слизывал. Я совсем напрягся, заметив, что папа поднял руку. Но он прижал ладонь к груди и продолжал кивать с усилием и улыбаясь, улыбаясь, сквозь слезы на глазах и кровь на губах. Потом попытался что-то сказать:
– Уй…