расписных торбасах.
Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукавицы над печкой.
Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом.
– Сколько сегодня, Миша? – спросил Романов у шофера.
– Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы.
Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит.
– Ну, Андреев, – сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. – Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша?
Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клубок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали.
Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл.
Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя.
Часа через два замелькали огни, и машина остановилась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое часовых в тулупах стояли около большого крыльца.
– Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит. – И Романов исчез на большой лестнице.
Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Горела только лампочка за столом дежурного.
Ждать пришлось недолго. Романов – он уже успел раздеться и был в форме НКВД – сбежал с лестницы и замахал руками.
– Сюда, сюда.
Вместе с помощником дежурного мы двинулись наверх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой «Ст. уполномоченный НКВД Смертин». Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно.
«Для псевдонима – чересчур», – подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену, остановиться перед письменным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах.
Романов почтительно сгибался у стола.
Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал какие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти.
– Фамилия? – спросил Смертин, вглядываясь в бумаги. – Имя? Отчество? Статья? Срок?
Я ответил.
– Юрист?
– Юрист.
Бледное лицо поднялось от стола.
– Жалобы писал?
– Писал.
Смертин засопел:
– За хлеб?
– И за хлеб, и просто так.
– Хорошо. Ведите его.
Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном золотом забое. Пусть выясняют, что хотят.
Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загородкой из колючей проволоки помещался изолятор, лагерная тюрьма.
В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я рассказал о себе, не ожидая ответа от соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что