Да ей не обязательно. Она придуривается. Не хочет за мной ходить!
Старуха заплакала:
– И не совестно, а?.. Стыдоба. Ой, стыдоба, Петрович.
На столе тарелки, объедки, хлеб, – старуха, видно, из последних сил покормила ужином и свалилась. Сыч, поев, тоже слег и начал стонать. Его сваливало разом. Но хотя бы кто-то из них искал лекарство? (Перебиваемый медикаментами, в моих ноздрях все еще плыл пряный запах сонной и томной фельдшерицы.)
Когда я спросил, не вызвать ли «Скорую», старики оба завопили – нет-нет, одного увезут, а второй? а квартира?.. Нет, нет, Петрович. Они хотят болеть вместе и помереть вместе. Вместе – и точка. Семья, распадающаяся со времен Гомера.
Я уже пожалел, что вошел к ним. Встал бы Сыч сам! Недолюбливал я Сычевых, особенно его. Но было как-то неловко, поддавшись на невнятный эротический зов, не откликнуться на внятный человеческий. И ведь как молодо стонали. Как чувственно. Подманивали болью, подделываясь под страсть.
– Скоро, что ль?.. Петрович?!
– Заткнись.
Старик Сычев, делать не фига, собирал глиняные игрушки – они и стояли, как бы по делу собравшись, на стареньком комоде. Как на взгорье, рядком, – бабы с расставленными руками, медведи с расставленными лапами. Аляповатые. Схожие. Издали один к одному. Конвейер и здесь не отпускал душу старика: хотелось однообразия. Старый монстр, казалось, и жену бранил за то, что ее чувство жизни не состояло в чувстве ровно отстукивающего времени.
Ее вина перед ним была велика: она женщина, и она постарела. Не из глины, и потому он мог ворчать, попрекать, чуть ли не из дому гнать, так сильно и по всем статьям она проиграла ему в затяжной, в вечной войне с мужчиной. Зато у нее оставалось последнее преимущество: она женщина, и она проживет на два десятка лет дольше. Он все время ей об этом напоминал. Она тотчас краснела, смущалась. (Она своего будущего долголетия стыдилась.) Он шлялся по рынкам, собирал игрушки, а то и попивал пивко, сидя за домино во дворе, и до самого момента его возвращения домой она не отходила от плиты, от стряпни. Сычев возвращался и все сжирал, грубые, большие куски, огромная тарелка – ел без разбору.
Когда я пристраивал ему грелку меж костлявых лопаток, Сыч покрикивал и на меня – еще, еще подпихни малость!.. Кряхтел. Старушка Сычиха (сейчас подойду к ней) в ожидании вся извелась, стоны стали тонкие, как у мышки. Мучил стыд, мучил возраст. И было еще смущение: как это она ляжет на проливающуюся грелку.
– Обернул ли в полотенце, Петрович?
– Обернул.
Едва я направился к дверям, он и она начали перекрикиваться – должен ли я гасить свет? или оставить?!
– Да погаси, Петрович. Спать надо... (Старуха с трудом засыпала при свете.)
– Не смей, – злился старик. – Может, еще какая надобность будет.
– Пришел же Петрович.
– Дура! Он потому и пришел, что свет был... Как бы в темноте он нас разглядел, а?
– Поспать же надо.
– Закрой глаза – да спи.
– Погаси, Петрович. Богом молю...
– Не смей! – завопил старик.
Мой нынешний