больнице.
Хромой тоже нигде не заметил земной красоты. Наоборот, он беседовал с Пуховым о какой-то речке Курсавке, где ловил рыбу, и о траве доннике, посыпаемой для вкуса в махорку. Курсавку он помнил, донник знал, а про Великий или Тихий океан забыл и ни в одну пальму не вгляделся задумчивыми глазами.
Так весь мир и пронесся мимо него, не задев никакого чувства.
– Что ж ты так? – спросил у хромого Пухов, любивший картинки с видами таинственной природы.
– В голове от забот кляп сидел, – отвечал хромой. – Плывешь по морю, глядишь на разные чучелы и богатые державы – а скучно!
Голод до того заострил разум у простого народа, что он полз по всему миру, ища пропитания и перехитрив законы всех государств. Как по своему уезду, путешествовали тогда безыменные люди по земному шару и нигде не обнаружили ничего поразительного.
Кто странствовал только по России, тому не оказывали почтения и особо не расспрашивали. Это было так же легко, как пьяному ходить в своей хате. Силы были тогда могучие в любом человеке, никакой рожон не считался обидой. Никто не жаловался на власть или на свое мучение – каждый ко всему притерпелся и вполне обжился.
На больших станциях поезд стоял по суткам, а на маленьких – по трое. Мужики-мешочники уходили в степь, косили чужую траву, чтобы мастерство не потерять, возвращались на станцию, а поезд стоял и стоял, как приклеенный. Паровоз долго не мог скипятить воду, а скипятивши, дрова пожигал и снова ждал топлива. Но тогда вода в котле остывала.
Пухов загорюнился. В такие остановки он ходил по траве, ложился на живот в канаву и сосал какую-нибудь желчную траву, из которой не теплый сок, а яд источался. От этого яда или еще от чего-то Пухов весь запаршивел, оброс шерстью и забыл, откуда и куда ехал и кто он такой.
Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаяния и терпеливой грусти.
Хорошо, что люди ничего тогда не чуяли, а жили всему напротив.
В Царицыне Пухов не слез – там дождь шел и вьюжило какой-то гололедицей. Кроме того, над Волгой шелестели дикие ветры, и все пространство над домами угнеталось злобой и скукой.
Вышел на привокзальный рынок Пухов – воблы сменять на запасные кальсоны, и плохо ему стало. Где-то пели петухи – в четыре часа пополудни, – один мастеровой спорил с торговкой о точности безмена, а другой тянул волынку на ливенской гармонии, сидя на брошенной шпале. В глубине города кто-то стрелял, и неизвестные люди ехали на телегах.
– Где тут заводы подводные лодки делают? – спросил Пухов гармониста-мастерового.
– А ты кто такой? – поглядел на него мастеровой и спустил воздух из музыки.
– Охотник из Беловежской пущи, – нечаянно заявил Пухов, вспомнив какое-то странное чтение.
– Знаю, – сказал мастеровой и заиграл унылую, но нахальную песню. – Вали прямо, потом вкось, выйдешь на буераки, свернешь на кузницу – там и спроси французский завод!
– Ладно!