ется с боем,
Что перед миром ты – один,
А мир един перед тобою.
Звено первое
Где-то…
Он приближается.
Еще месяц назад казалось, что время еле дышит, еле ползет, словно предчувствуя перемены и благоразумно страшась их, а сейчас, в самый канун урочного часа, то ли ополоумело, то ли в отчаянии махнуло рукой на все опасения и понеслось вскачь. Хотя есть ли у времени руки?
Есть. Лапы, когти, тиски, объятия которых крепче дружеских и неистовее любовных. Мы не можем выбраться из них. Все, что нам остается, это, обманываясь призраком свободной воли, настойчиво убеждать себя: в любой миг, сегодня утром или завтра вечером, когда душа устанет корчиться в бесконечной агонии, нужно будет только потянуть посильнее за нить жизни и…
Приятно верить в несуществующее, ведь оно никогда не случится, не покажется на глаза, не ухмыльнется редкозубым ртом, круша хрустальный замок фантазии. В неминуемую реальность не верит никто. Напрасно? Нет. Чем выше и толще строишь заборы, отгораживающие тебя от напастей, способных произойти, от напастей знакомых и привычных, тем дольше проживешь безмятежно. А если повезет, и помрешь в заслуженной тяжким трудом благости духа и тела.
Вот только от Него не укрыться за стенами и решетками.
Он все ближе и ближе.
Сев.
Это всегда случается ночью. Кажется, звезды покидают небосвод, чтобы припасть к земле в страстной попытке обрести невозможное, но желанное. И обретают. Не все, благодарение Божу и Боженке, не все. Но даже одного-единственного проросшего Семени бывает достаточно, чтобы вздернуть сонный мир на дыбы. Каков будет нынешний раз? Я ничего не знаю о прошлом Севе, да и не мог узнать, потому что еще не встретил тогда своего наставника и не попал в ученичество, но уж сейчас не упущу ни единого мгновения. Ни одного да-йина. Иначе зачем столько всего было потрачено и приобретено?
Он уже почти на пороге.
Не моем, правда: меня-то Сев пугливо обойдет стороной, но в мире слишком много дверей, ожидающих тихого стука. И они откроются, можно быть уверенным. Откроются, проложив тысячи путей от добра к злу и обратно. Придется ли мне пройти каждым из них? Возможно. Ну и пусть. Всего-то и нужно, что справить пару лишних сапог и посох покрепче.
Он нетерпелив в своем предвкушении, но и я тоже. Наши силы равны, однако исход войны неизвестен заранее никому из нас, потому что мы всего лишь полководцы, а поле боя всегда остается за солдатами…
Здесь…
Прежде чем в последний раз прильнуть к ворсистому бумажному листу, кончик гусиного пера тщательно потерся о бронзовые завитки крышки, предназначенные как раз для избавления письменного прибора от черных прилипчивых комочков, и только потом окунулся в темные глубины чернильницы. Ноллон со-Логарен задержал дыхание, как делал всякий раз, заканчивая работу, и медленно вывел под ровными линиями то цепляющихся друг за друга, то разрывающих объятия букв: «Писано в двенадцатый день весны года 735 от обретения Логаренского Дарствия».
Ноллон со-Логарен служил городским писарем и честно трудился с утра до ночи, за скромную плату составляя горожанам письма, по большей части управные и распорядительные, однако ничуть не реже встречались послания одного любящего сердца другому. Пожалуй, лишь за возможность прикоснуться к хрупким чувствам других людей Ноллон и прощал своей службе унылую незавидность. Впрочем, воспитанник дарственного приюта даже в самых смелых мечтах не помышлял о большем, чем уже достигнутое.
Преждевременно осиротевшее дитя, брошенное гулящей девицей на стороннее попечение, а быть может, жертва междоусобиц, время от времени вспыхивающих костерками то здесь, то там, хотя не дай тебе Бож вслух усомниться в шаткости мира, наполняющего пределы благословенного Дарствия! Ни роду ни племени, одно только короткое со-Логарен, удостоверяющее, что человек признан подданным его милости Дарохранителя. Но и такую подачку тоже нужно было заслужить, ведь Дарствию необходимы не одни лишь вольные жители.
Дарохранитель. Не посланник иных сил, а человек, принявший на себя заботу о тысячах миль и тысячах душ. Человек, чье смирение настолько велико, что даже имя, данное при рождении, отставляется в сторону и ждет часа, когда будет торжественным прощанием высечено на надгробной плите. Хотя как можно по доброй воле отказаться от драгоценности наследственного имени? Этого Ноллон не понимал. Единственное, чем он мог себе объяснить столь беспечное поведение управителя Дарствия, – древний и славный род, обросший столькими добавлениями к изначальному имени, что нести их груз труднее, чем решиться сбросить с плеч. Правда, поговаривали, будто никакого Дарохранителя и не существует вовсе, а есть несколько ненасытных знатных дворян, правящих страной под маской красивой легенды. Однако писарь, повидавший на своем веку многих пытливых и неугомонных искателей правды, хорошо запомнил, чем обычно заканчивались их поиски. И добро бы прилюдным наказанием или обличением, так нет. Молчание и забвение провожали в последний путь любого, вознамерившегося проникнуть в государственные тайны. Забвение