тише гул, деревянные дома пухнут, растут, одеваются тенями. Детей растащили по дворам – спать, иные заснули тут же под заборами, у ног и на коленях матерей. Ребятишки побольше становятся к ночи смирнее, мягче. Евсеенко незаметно исчез, точно растаял, рогожницы тоже нет, басовитая гармоника играет где-то далеко, за кладбищем. Мать Людмилы сидит на лавке, скорчившись, выгнув спину, точно кошка. Бабушка моя ушла пить чай к соседке, повитухе и сводне, большой, жилистой бабе с утиным носом и золотой медалью "за спасение погибавших" на плоской, мужской груди. Вся улица боится её, считая колдуньей; про неё говорят, что она вынесла из огня, во время пожара, троих детей какого-то полковника и его больную жену.
У бабушки с нею – дружба; встречаясь на улице, обе они ещё издали улыбаются друг другу как-то особенно хорошо.
Кострома, Людмила и я сидим у ворот на лавке; Чурка вызвал брата Людмилы бороться, – обнявшись, они топчутся на песке и пылят.
– Перестаньте! – боязливо просит Людмила.
Скосив на неё чёрные глаза, Кострома рассказывает про охотника Калинина, седенького старичка с хитрыми глазами, человека дурной славы, знакомого всей слободе. Он недавно помер, но его не зарыли в песке кладбища, а поставили гроб поверх земли, в стороне от других могил. Гроб чёрный, на высоких ножках, крышка его расписана белой краской, – изображены крест, копьё, трость и две кости.
Каждую ночь, как только стемнеет, старик встаёт из гроба и ходит по кладбищу, всё чего-то ищет вплоть до первых петухов.
– Не говори о страшном! – просит Людмила.
– Пусти! – кричит Чурка, освобождаясь от объятий брата её, и насмешливо говорит Костроме: – Что врёшь? Я сам видел, как зарывали гроб, а сверху – пустой, для памятника… А что ходит покойник – это пьяные кузнецы выдумали…
Кострома, не глядя на него, сердито предложил:
– Поди переспи на кладбище, коли так!
Они начали спорить, а Людмила, скучно покачивая головой, спрашивала:
– Мамочка, покойники по ночам встают?
– Встают, – повторила мать, точно издали отозвалось эхо.
Подошёл сын лавочницы, Валёк, толстый, румяный парень лет двадцати, послушал наш спор и сказал:
– Кто из трёх до света пролежит на гробу – двугривенный дам и десяток папирос, а кто струсит – уши надеру, сколько хочу, ну?
Все замолчали, смутясь, а мать Людмилы сказала:
– Глупости какие! Разве можно детей подбивать на этакое…
– Давай рубль – пойду! – угрюмо предложил Чурка. Кострома тотчас же ехидно спросил:
– А за двугривенный – трусишь? – И сказал Вальку: – Дай ему рубль, всё равно не пойдет, форсит только…
– Ну, бери рубль!
Чурка встал с земли и молча, не торопясь, пошёл прочь, держась близко к забору. Кострома, сунув пальцы в рот, пронзительно свистнул вслед ему, а Людмила тревожно заговорила:
– Ах, господи, хвастунишка какой… что же это!
– Куда вам, трусы! – издевался Валёк. – А ещё первые бойцы улицы считаетесь, котята…
Было обидно слушать