Он бредит.
Час от часу не легче. Утром Кристич сказала ему, что у Симчука тоже плохи дела. Рана начала гноиться, нужна операция, которую сама она, тем более здесь, в доте, сделать не в состоянии. А значит, все кончится гангреной. И мучительной смертью. Однако чем он мог помочь ему? Имеет ли он право удерживать раненых в доте? Имеет ли право обрекать их на физические и духовные страдания? Но что же тогда – открыть дот и сдаться в плен? Сдать дот, в котором еще несколько суток можно вести бои, сковывая вокруг себя как минимум две роты солдат и батарею орудий? Нет, на это он не пойдет. Тогда что же делать? Может, разрешить покинуть дот только раненым и медсестре?
– Товарищ лейтенант, это я, сержант Вознюк из 119‑го.
– Слушаю тебя, сержант. Как вы там? Еще держитесь?
– Да трое нас осталось. Всего трое. Один пулемет и винтовки. Что делать?
– Сражаться, сержант, – холодно, жестко ответил Громов. – Сражаться, пока есть такая возможность.
– Но ведь они взорвут дверь и ворвутся. Тут раненые говорят, что надо бы сдаться. Сколько можно мучиться?
– Много раненых?
– Одиннадцать человек, товарищ лейтенант. Шесть из них – тяжело. Что с ними делать? Страшно смотреть на их мучения.
– Да, страшно, – согласился лейтенант, думая еще и о тех раненых, за судьбу которых, за их мучения несет ответственность он сам.
– Я хотел разрешить им выйти. Вынести их. Но побоялся. А дот комбата не отвечает.
– И правильно побоялся. Устав не допускает сдачи в плен ни при каких обстоятельствах. Пока мы живы, приказ для всех один: сражаться! Еще раз поговори с бойцами. Лучше обречь себя на мучительную смерть, чем на позор плена.
– На словах оно, ясное дело… Но тут – сама жизнь…
– Именно о жизни, а не о словах я и толкую. Напомни раненым, что они солдаты. И что во все века, во всех крепостях мира раненые разделяли судьбу своих гарнизонов.
– А ведь так оно и было, – согласился сержант.
После разговора с Вознюком лейтенант сразу же попробовал дозвониться до Шелуденко, но дот действительно не отвечал.
«Может, ведут бой и просто некому поднять трубку?» – подвернулась спасительная мысль. Громову не хотелось верить, что дот Шелуденко замолчал навсегда. Уже отчаявшись услышать в трубке чей-либо голос, лейтенант покрутил ручку еще раз и… вдруг до него долетел слабый, будто идущий из глубокого колодца, голос комбата:
– Ты, Громов? Ты… Прощай, лейтенант…
– Что случилось, товарищ майор?!
– Сожгли они нас, гады. Огнеметами. В амбразуры. Всех, сволочи… Я один. Тоже… ранен… Тут у меня ящик… с гранатами. Сейчас… ворвутся, но я… С ними… Прощай, Беркут…
Андрей еще немного подержал свою трубку, но уже понял, что трубка майора упала в гнездо, а значит, больше он не услышит ни голоса комбата, ни того, что там произойдет.
Громов сел на нары и, обхватив голову руками, прижался затылком к стене. Он устал. Это уже какая-то нечеловеческая усталость, вместе с которой приходит безразличие