от разбитой вдребезги чашки… Да и когда была, даже в собственной стране не сумела навести порядок!
– В конце концов ѕ я русский человек и…
– Что «и»? Да потом, какой вы, извините, русский? Максим Фридрихович Кесслер!
– Это все, что осталось во мне немецкого, мистер Шелбурн! Мои предки переселились в Россию два века назад. Мои прабабка, бабка и мать, которыми я горжусь, были русскими женщинами. Я родился и рос в Петербурге, среди русских, и никогда не чувствовал себя немцем!
– Не горячитесь, штабс-капитан. Подумайте трезво над тем, что происходит в мире, в частности на вашей родине, которой вы, очевидно, тоже гордитесь. Со дня на день хозяевами в ней станут большевики. Если вы их очень любите, тогда, конечно, другое дело. Но и в том, и в другом случае ваши солдаты скоро уйдут отсюда. Вам их здесь не удержать после тех лозунгов, которыми подкупили народ в России красные! С солдатами, по всей видимости, уйдете и вы… Так на кой черт вам Ашрафи? А нам он может быть полезен… Ну, так как же? Можно рассчитывать на вашу помощь?
– Будьте здоровы, господин майор! – Максим Фридрихович с трудом – от негодования дрожали руки – засунул в специальный мешочек трубку, которую до того все время посасывал, хотя уже давно выбил из нее пепел, и, обойдя Шелбурна, как обошел бы дерево или колонну, поспешил в особняк.
Поговорив с присутствующими ровно столько, сколько требовали приличия, Кесслер незаметно покинул посольство. Он подозвал извозчика и устало опустился на пружинистое сиденье. Лошадка, резко взяв с места, побежала, но Максим Фридрихович приказал вознице не торопиться: хотелось немного проветриться, не спеша подумать обо всем, что произошло. И о том, что еще может произойти… Ну и наглец, этот Шелбурн! Видно, то, что о нем рассказывали, – не преувеличение…
– Негодяй! – неожиданно вырвалось у Кесслера.
Кучер обернулся:
– Надеюсь, путешествие не очень утомляет господина?
– Нет-нет! Езжай еще медленнее…
– Пожалуйста, серкар!
Но лошадь не хотела плестись шагом, видно, застоялась, и ее хозяин прилагал немало усилий, чтобы заставить резвунью не мчаться, а еле перебирать ногами, как хотелось русскому офицеру. Кесслер силился определить породу лошади. Если бахтиарская – она должна быть светлая, с черными крапинками, но в темноте не мог как следует разглядеть.
Ночь разом упала на город и прогнала с улиц пестрый шумный люд. Лишь раз навстречу попался запоздалый дервиш с выдолбленной из кокосового ореха чашкой в руке: на дне ее позвякивала собранная за день милостыня. Потом медлительный осел с двумя мешками по бокам, на которых лежал круглый плоский стол без ножек, заваленный сластями, апельсинами и кое-как освещенный керосиновой лампой, преградил путь экипажу…
Вокруг было пусто, и ничто не отвлекало Кесслера от его невеселых мыслей: о гнусном предложении Шелбурна; о бедственном положении семей офицеров, не говоря уже о рядовом составе, с марта не получавшем жалованья; о переживаниях и страхах, выпавших на долю отца и матери,