не отдала. «Всему-то вы, жиды, счёт знаете – что дороже, что дешевле. А колечко возьму, – говорит, – за благородство моё: что совет даю убраться отсюда поскорее, пока я тебя ни немцам, ни полицаям не выдала. Я в благородстве понимаю. Не то, что Гапка. Твои жиденята ведь от ямы в лес уползли – и к Гапке: откройте, мол, тётя Гапа. А Гапка…»
Тётя Хеля шумно сморкается, нервно крошит штрудель, из которого сыпется изюм, и долго молчит, глядя в пространство, будто силится понять странные повороты души человеческой, которая даже вблизи смерти мелочно суетится и хочет что-то урвать.
– Ой-вэй! Разве так можно?! Наверное, можно, раз так было и есть. Слаб человек…
И сникает, сникает перед неизбежностью предательства, бессмысленностью жизни, случайностью гибели. И принимает это, не понимая саму себя: как можно принять такое?! И чувствует себя предательницей, что живёт и даже ест штрудели.
– Что тут сделаешь? У Гапки своих трое сынов было. Я их Гапке перед войной спасла, я детский врач была. Даже ночами приходила уколы от дифтерита делать. Месяц выхаживала. Свой бульон из своих курочек носила, не жалела резать. Штрудели с Сенечкой и Норочкой им посылала. Вот почему дети мои к ней побежали… Я потом никогда уже педиатром не работала – детей не могла видеть, плакала…
– А что Гапка? – тихо спрашивает Соня.
– Дети мои к ней стучатся. Голенькие. Вокруг зима. От ямы очереди автоматные. Cюда сотни евреев с ближних местечек фашисты свезли. Раздеться заставили. Вокруг свои же соседи-украинцы их одежду делят. Друг с другом ругаются, когда что-то поделить не могут. Время трудное было, вещи нелегко доставались. Если уж всё равно людей убивают, не пропадать же добру! Шум, полицаи матерятся, немцы гавкают. А Гапкин дом – вдали, у леса. Она ребят увидела, в окно высунулась – и в крик, чтоб выстрелы перекричать: «Панэ полицаи! Панэ полицаи! До менэ жиденята прибежалы! Сбегли от вас жиденята». Докричалась. Убили моих деточек на её пороге. Так Зинаида рассказала… А я всё думаю: зачем Гапка полицаев звала? Могла бы просто дверь не открыть, затаиться. Дети в лес бы ушли, на партизан бы наткнулись. Конечно, воспаление лёгких схватили бы, раздетые, но партизаны, может, их бы вылечили. Или так и лучше, что сразу? Долго не мучились. Двадцать три года после того живу и всё прикидываю, как лучше было бы… Зачем живу?
Соня гладит тётю Хелю по голове:
– Вы хорошая, тётя Хеля. Вот зачем живёте. Чтоб от вашей доброты нам теплее делалось. Ведь мы все здесь в общежитии без родных, как сироты. А вы нам как мама…
Соня лукавит: тётя Хеля могла уморить нотациями, но была в самом деле добра, – и Соне хочется поддержать её, утвердить в осмысленности существования. Это завтра Соня будет ускользать от тётихелиных приставаний, а сейчас любит её больше всех на свете и готова всё для неё сделать. Соня гладит тётю Хелю. Недавние розовые фантазии кажутся стыдными, надуманными, пустыми.
Глаза влажнеют, но Соня злится на подступившие слёзы, – они тоже придуманные, невсамделишные: так плачут в театре, когда