ручейки. И стремятся дальше – среди заячьей капусты и волчьих ягод, среди черники, голубики, костяники, ежевики, – сливаются в ручьи, в речки. И, наконец, меж горных отрогов, мимо тихих пихт и сонных сосен с их ситтимовой корой и смолой серебристой, по зелено-голубому мозаичному панно орегонского ельника, – несется уже в полном смысле река, низвергается на пять сотен футов… и – поглядите: вырывается на равнину.
На первый взгляд, если смотреть с трассы, сверху, из-за деревьев, – река металлическая, словно алюминиевая радуга, словно пластинка латунной луны. Ближе – обретает плоть: огромная ухмылка воды щерится обломанными, гнилыми клыками свай по обеим деснам, и пена липнет к губам. Еще ближе – река расстилается, как и подобает водной глади, ровной, будто проспект, бетонно-серой, в оспинах дождя. Ровная, точно кропленный дождем асфальт, даже в разлив, ибо русло ее глубоко, а ложе плавное: ни отмелей, где дыбятся перекаты, ни скал, что взрезают поток… вообще ничего, что выдавало бы движение, если не считать клочьев желтоватой пены, гонимых ветром к морю, да подтопленных, но стойких рощ с напружно согбенными стволами, что трепещут под беззвучным, мрачным напором.
Река, столь гладкая и тихая на вид, таит рашпильную решимость своего жестокого бега глубоко под гладью, ровной – и всегда столь спокойной. С виду.
По северному берегу идет шоссе, по южному – горная гряда. И ни единого моста на первые десять миль. И все же на том пустынном южном берегу высится старинный двухэтажный дом – над причудливой конструкцией из сплетенной стали, дерева, дерна и мешков с песком, подобный диковинной двухъярусной птице со взъерошенными перьями, свирепо нахохлившейся в своем вздыбленном гнезде. Обратите внимание.
Дождь струится по стеклам. Дождь сочится сквозь мглу желтого дыма, что валит в косое небо из печной трубы замшелого камня. Небо сереет, желтый дым сыреет. За домом, у косматой кромки гор, в ненастном мареве эти цвета сливаются, отчего сам склон сочится грязновато-зеленым.
По голому берегу, от двора до неуемной реки, рыщет взад-вперед свора собак – поскуливают от холода и злого горя. Поскуливают – и лают на то, что болтается над рекой, вне их досягаемости, крутится-вертится на туго натянутом линьке, привязанном к еловому шесту… он торчит из верхнего окна.
Закрутится, замрет – и медленно раскручивается обратно, под проливным дождем, в восьми иль десяти футах над водным потоком – рука человека, охваченная вервием на запястье (только рука, глядите). Свисает и словно тает в потертом плече, а ниже – будто невидимый танцор какой кружится в пируэтах пред зачарованной публикой (над водой же – лишь рука его вертится)… пред собаками на берегу, пред свистопляской дождя, пред дымом, пред домом, пред деревьями, пред толпой, сердито кричащей через реку:
– Стэммммперрр! Эй, да будь ты прроклят, мудило! Хэнк Стэмммммперр!
И пред всеми прочими, кто удосужится взглянуть.
Выше по течению, на востоке, шоссе идет еще по горам, где по-прежнему ревут и ярятся ручьи и речки, – там и едет президент профсоюза Джонатан Бэйли Дрэгер, едет из Юджина к побережью. Странные у него чувства – распаленные, как он понимает, гриппозным жаром: вроде и полный разлад-раздрай, но голова по-прежнему ясная. И в день грядущий взирает он и с приятством, и с испугом. С приятством – ибо скоро он вырвется из сырых и грязных этих хлябей приречных, а с испугом – потому что обещал он отобедать на День благодарения в Ваконде, у председателя местной ячейки Флойда Ивенрайта. Дрэгер не чает, что визит к Ивенрайту окажется в радость: он уж наведывался пару раз в дом Ивенрайта по делу Стэмпера – и удовольствия не получил нисколько. Но все равно нет повода грустить: это будет последний визит по делу Стэмпера – последнему его делу на Северо-Западе, тьфу-тьфу. А уже завтра он отправится на юг, и пусть калифорнийское солнышко подсушит своим старым добрым витамином D эту мерзкую болотную сыпь. Вечно у него здесь сыпь. И грибок на ступнях, по самые щиколотки. Влажность. Ничего удивительного, что в этих краях за месяц загибается пара-тройка местных: тут ведь либо топиться к черту, либо гнить заживо.
Хотя на самом-то деле – он обозревает картины природы, проплывающие перед лобовым стеклом, – эта местность представляется не такой уж паршивой, при всех своих дождях. Смотрится она даже мило и мирно, даже вполне уютно. Не так мило, как Калифорния, конечно, бог свидетель, но климат куда лучше, нежели дальше на Востоке или на Среднем Западе. Благодатная даже земля – и жить здесь совсем не так уж трудно. И само это неспешно-мелодичное индейское название – нетрудное: Ваконда-Ауга. Ва-ко-онда-а-ага! И эти домики – что на этом берегу, у шоссе, что за рекой, – вполне милые такие домики, по ним и не скажешь, будто жилищное строительство в упадке. (Дома отставных аптекарей и скобяных торговцев, мистер Дрэгер.) И весь этот скулеж про ужасные тяготы забастовки… нет, эти домики плоховато вяжутся с «ужасными тяготами». (Коттеджи на выходные и летние дачи для тех, кто зимует в Долине и зашибает довольно, чтоб с удобством выбираться в верховья на нерест лосося.) И вполне современные – для местности, которая иному покажется дикой. Прелестные поселочки. И современно – и со вкусом. В духе ранчо. А между рекой и домами оставлено место под