а даже еще и будто окреп какой-то обложной крепостью. Он еще похлестался, чувствуя какую-то необыкновенную легкость во всем теле и особенно в горле и в груди и еще немного выдержав себя на крепость, вышел на улицу и снова долго глядел на Енисей, а потом вымылся и уже в доме лег без рубахи на диван, раздумывая, выпить стопку или нет. И решил, что нет, потому что никогда не испытывал такой почти детской чистоты. «Не зря горбатился», – подмигнул он сам себе, а легкость все продолжалась, какая-то даже сухость в груди, и в голове тоже было сухо и мягко, словно память отмякла, и свободно неслись, будто промытые воспоминания, и все, как на подбор, такие важные и знакомые: вот Рая завершивает зарод и последний пласт сена точно и аккуратно ложится в ямку на спине зарода, вот Серега протягивает китообразную печенюшку и нет на него ни зла, ни обиды, пусть живет как знает… и еще много всего другого… И так хорошо и ровно дышалось Иванычу его освободившимся от копоти нутром, что как был он без рубахи, так и вздремнул на диване.
А в это время все раздувался север, и что-то происходило с погодой, какая-то большая осенняя перестановка, и тетка Афимья, старый гипертоник, уже в четвертый раз просила племянницу измерить ей давление, а Иваныч уже не спал, а, тяжело дыша, лежал на диване, сжимая в кулаке хрустящую таблеточную упаковку, и, поглядывая на свои в багровых рубцах плечи, чувствовал, что перестарался со вторым разом.
А потом настала ночь, а сжимающая и давящая боль за грудиной все нарастала, и все было понятно – и что Лиды нет и придется обойтись без укола, и что Тришкин есть Тришкин, и что надо съесть еще таблетку и дотерпеть до утра или, на худой конец, дойти до Кольки, если совсем тоскливо будет, и он еще долго лежал, а потом встал и, выйдя во двор, вдруг упал, как подкошенный, и мертвой струйкой крови ушли в землю все обиды, раздражение, и ручейком расплавленного воздуха отлетела к небу душа Иваныча, никогда не бывавшая такой чистой, как сегодня, а за окном уже занималось утро и серебрились в синеватых листьях капусты слитки ночной росы, и Колька, собираясь с сыновьями на покос, сталкивал лодку.
Им оставалось поставить два зарода в двух километрах ниже, и они заехали на Старое Зимовье, где косили до этого, за вилами. Николай со старшим, Степкой, и с Дедом оставались в лодке, а маленького Кольку послали к зароду. Горько пахло тальниками, пряно – отцветающими травами и сеном, и маленький Колька бежал по покосу, и волочилась соломина на отрывающейся подошве мокрого ботинка, и блестела роса на солнце, и брызгала в еще сонное лицо вода из скошенных дудок, будто говоря: может, действительно, все продолжается – пока текут реки, шумит тайга и гонит русская земля таинственную влагу жизни.
Фундамент
Сергею Михайловичу Хромыху посвящается
На ржавый винт от допотопного парохода походила тазовая кость мамонта, обсохшая под глиняным крутояром на выпадающей из-под весенней воды террасе