к тому идет, – согласно откликался его собрат, с опаской оглядываясь вокруг, как бы кто не услышал и не донес. – Мой Федор третий год в этой самой семинарии спину гнет, а в башке у него ничуть не прибавилось. Он не говорит, скрывает, а порют там каждый божий день, да еще и еды лишают. Где это видано? Нас вот совсем не тому и не так учили…
– Жалобу писать надо государыне на владыку нашего, латинством испорченного. Какой умник решился его к нам поставить?
– Да я слыхал, будто и в Перми, и в Казани то же самое творится, одни латиняне кругом возобладали, а матушка-императрица и слова против них сказать не смеет…
Шел седьмой год правления императрицы Елизаветы Петровны. Она действительно не знала, что делать с наводнившими всю Россию, еще со времен ее отца Петра I, епископами из Малороссии, прозываемыми черкасами. Не было ни одной епархии, где на кафедре находился бы владыка великоросс родом из Новгорода или Рязани. Лишь чуждые русскому уху фамилии иерархов можно было встретить от границы на западе до окраины на востоке. А императрица, сердцем понимавшая, что нужно как-то менять, исправлять положение, не знала, с какой стороны ко всему этому подступиться. А потом и вовсе махнула рукой, решив, что большой беды не будет, коль киевские выпускники поруководят русскими епархиями. Авось, толк какой будет. А что строгости в их правлении чрезмерные, то опять же польза для русских дремучих батюшек, которые дальше своего прихода ни разу в жизни носа не казали, пущай свои нечесаные бороды к небу почаще вздымают, авось хоть от этого умишка у них прибудет.
Батюшки, памятуя о заповедях господних, терпеливо сносили латинские строгости, переучивались новому пению, но по осени деток своих прятали от приезжих черкасских наборщиков в семинарию. Не всем это удавалось, поскольку владыка завел новый обычай: переписывать по рождению всех поповских чад мужского пола, а через нужное число лет изымать их из-под отцовского крова. Приходилось брать великий грех на душу и показывать верстальщикам ложные списки о смерти чад своих. Парнишек же заблаговременно отправляли к дальней родне или в другую деревню, где они и пережидали осенний набор в ненавистную семинарию. А уж тех, кого не смогли укрыть, приходилось отдавать на учебу. Провожали их, словно на войну, оплакивали всей родней вместе с соседями, а после отъезда непрестанно молились за них, чтобы не повредились на чужой стороне ни умом, ни здоровьем. Кто считал, сколько их умерло от разных болезней за монастырскими стенами, живя впроголодь и в непрестанной учебе? Хоронили тут же, в монастыре, где помещалась семинария, и небольшие крестики чуть в стороне от преставившихся по возрасту схороненных монахов служили воспитанникам напоминанием, что их ждет, если они как можно быстрее не вырвутся на волю, пройдя все необходимые круги обучения и страданий.
И Василий Мирович, проучившись в семинарии пару лет, научился терпеть и сносить обиды, понимая, что некому за него тут заступиться, замолвить словечко. Он и не ожидал, что судьба хоть чем-то порадует его, и замкнулся, насколько это