в том, что ко времени моего становления в этом мире, мир уже накопил многотысячелетний опыт управления собой. Это был наш мир. Его истина гласила: «Тот послушен, чья природа порочна!» За скотоложство давали восемь.
Боязнь собственной природы развила во мне робость. Все связанное со словом «органы», вызывало неясную тревогу. Лица взрослых, произносящих это слово, деформированные блудливой или испуганной улыбкой, пугали. При этом они оборачивались ко мне с немым вопросом – а понял ли я в чем дело?
Я стал бояться темноты. Требовал не выключать на ночь самодельный папин торшер. Папа соглашался, но потом все-таки выключал. Не вставая, дотягивался до кнопочки. Они с мамой спали тут же рядом, на диване.
К семилетнему возрасту моя голова была покрыта многочисленными шрамами, шишками и выбоинами.
Школа обязывала: голова обрита наголо, но чтоб не как в армии! А потому лошадиная надо лбом челочка.
Все смеялись над моей головой. Кроме того, из-за моего роста по ней удобно было давать «щелбаны».
Форма одежды: кителя-фуражки, пояса с медной пряжкой. На фуражках – герб. На рукава – нарукавники, чтоб не портить. Сидеть за партой прямо. Руки – нарукавником на нарукавник. На партах не рисовать, не писать, не резать. По коридору не бегать. (А я побежал, и сбил головой с жардиньерки растение алоэ.) На прогулке ходить строем. Руки из карманов.
То были мудрые правила, ими по-доброму готовили детей к тому, что ждало. На службе, на производстве, в армии и на флоте, в тюрьме и лагере.
К четырнадцати годам я созрел. К тому, чтобы покончить с собой. Тогда прически были уже какие хочешь, но класс, где я обучался, поразило поветрием: брить голову. Неосознанный протест. Против всего. И все хотели, чтобы все были как они. Я старался. Но не смог. И моя вторично обритая голова подверглась щелчкам. Каковым еще до того регулярно подвергалось гипертрофированное самолюбие мелкого дохляка.
По нему щелкало всё: недоступные мне лично набухающие груди одноклассниц, спортивные достижения одноклассников, их же снисходительное хамство, чьи-то успехи и даже чьи-то неудачи.
Научно давила физика. Я интересовался ею исключительно из ненависти.
Физика утверждала твердость. Твердыми были калий, кальций и прочие химические вещества. Даже газы и те норовили: сублимация-возгонка и т. п. Я уже говорил о твердости воздуха. Мне лично было тяжело дышать им. А там пошли молекулы, атомы, электроны, ядра тяжелых элементов. И все они, без единого исключения, содержали еще меньшие части, тем самым продолжая свою вещественность в недоступные воображению глубины. Ядро атома и то делилось на какие-то нуклоны. Тоже вполне основательные.
«Когда же прекратится это блядство?!» – думал я. Когда уже этот козел физик в своем синем халате, напишет мелом на драном линолеуме классной доски: «Дальше Пустота!»
В которой уже не может быть законов. Ни физических, ни каких-либо еще. Потому что даже если они там и есть, то некому стоять без трусов.
Болезненный интерес вызывал магазин