Додик почувствовал все ее усталость, все печали, которые терзали женщину, бывшую для него и матерью, и отцом.
– Любовь – великая сила, – печально и как-то торжественно проговорила она. – Может, и тебя она как-то поддержит. А пока послушай старую бабку. Не можем мы больше ждать. Через два дня отбываем в Гельсинфорс и дальше.
– Я знаю. Я остаюсь ждать Розочку.
Он почти физически почувствовал нож, который отрезает его от семьи.
– Это понятно. В этом я и не сомневалась. Наоборот, если бы ты ее бросил, я бы сильно удивилась. Я вот что думаю. У меня лежат твои пятьдесят тысяч рублей. Они целы. Только сейчас держать деньги в рублях смысла нет никакого. Если случится то, чего я боюсь, они превратятся в пустые бумажки. Потому я превратила их в драгоценности. Они здесь. Ну и немножко рублей оставила. Лишними не будут.
Она подала внуку небольшой саквояж и кошель.
– Если все сложится хорошо, то ты сам попробуй пробраться к нам. Мы тебя будем ждать, – продолжала бабушка. – Если нет – к сожалению, такое тоже может случиться – не сиди в столице. Здесь все будет не просто плохо, но очень плохо. Чума всегда идет из столиц. Лучше попробуй затеряться в глубинке. Там с этими деньгами вы, может быть, сможете прожить спокойно. По крайней мере, какой-то шанс на это остается. Ты все понял? Вот и молодец. Ступай. Провожать нас не приходи. Не нужно.
Она отвернулась к окну, даже сейчас не желая показать никому в мире свою слабость. Ее спина как-то непривычно для Додика сгорбилась, а голова мелко затряслась.
– Иди! – как-то зло и одновременно потерянно бросила она.
Давид, сгорбившись, вышел на Невский, прижимая к себе саквояж – последнюю уступку нежности старой Паи-Брайны к своему внуку. Как и прежде, по проспекту катил вал людей, пробирались конки. Ранний вечер опускался над Питером. Пожалуй, никогда – даже в свой самый первый день в городе на Неве – юноша не чувствовал себя таким одиноким. Восемнадцать лет, не беден, не уродлив, образован и… никому в этом мире не нужен. Ни жители Петрограда, спешившие по каким-то своим, им известным, делам, ни кучки революционной солдатни не замечали Давида. Всем чужой, он шел через ставший вдруг чужим для него город.
А дни шли. Давид почти выпал из жизни. Да и жизнь стоила того, чтобы из нее выпасть: по городу закрывались присутственные места, магазины, постоянно шли столкновения каких-то вооруженных людей. Как-то утром, выйдя из дома, он узнал, что Временное правительство рухнуло окончательно, а власть захватил Совет депутатов от матросов, солдат и рабочих.
Дома тоже все потихоньку разваливалось. Прислуга разбежалась. Девушки, извинившись перед «барином», из голодного Питера уехали в свои деревни. Да Давид особенно и не препятствовал этому. Мир рушился, а отсутствие обеда – только одна черточка в картине этого разрушения. Вернувшись с очередной прогулки, совмещенной с закупками какой-нибудь снеди, он вдруг понял,