и бесконечных обозах, которые при факельном свете везли в тягостной духоте каждую ночь куда-то за город сотни и сотни гробов.
Крепкие, налитые здоровьем после летнего похода под парусами восемнадцатилетние парни слушали своего неосторожного товарища, и слово за словом он незаметно становился в их глазах не просто свидетелем, но и соучастником всех этих преступлений смерти. Весть, хорошая она или дурная, неизбежно пропитывает того, кто ее принес, и в конце концов он сам становится этой вестью.
Неосторожность гардемарина заключалась вовсе не в том, что он дерзил офицерам и был за то отстранен от корабельной практики, а в том, что он поведал своим счастливым до этого момента товарищам о смерти в ее самом простом, самом далеком от героического, будничном и бесхитростном виде – в том виде, в котором она собирает свою элегическую жатву каждую осень, за тем исключением только, что речь тут велась не о листьях, падающих с деревьев.
Впрочем, неосторожный сказитель ничего этого не подозревал. Очарованный всеобщим вниманием, он продолжал свою мрачную повесть. К середине лета, когда жара достигла небывалых для Петербурга температур, люди стали сходить с ума. Кто-то пустил слух, что холеру с целью извести русских людей нарочно завезли врачи-иностранцы – будто бы они заманивают беззащитный народ в свои больницы и там губят вредными отравами. Слух этот оказался заразнее, чем сама холера, – и вскоре любого, кто носил при себе раствор хлорной извести, чтобы протирать руки, могли схватить прямо на улице, объявив отравителем, и прилюдно заставить этот раствор выпить до дна. Врачей стали избивать, холерные кареты сжигали, больницы громили одну за другой. Простой люд бесчинствовал, защищая себя от напасти, как умел и как подсказывала ему извечная и страшная его простота.
Неизвестно, что знали о той жуткой эпидемии матросы из экипажа «Ингерманланда», но в переходе до Портсмута среди них царило весьма подавленное настроение. Эта подавленность иногда перерастала в плохо скрываемое недовольство, и наказания у грот-мачты стали гораздо более частым явлением, чем до стоянки в Португалии. Нижние чины еще не роптали в открытую, однако разговоры в кают-компании все чаще сводились именно к этому предмету В отличие от британского флота, на русских кораблях бунты оставались редким явлением, причиной чему служила, конечно, сравнительная мягкость экзекуций – наши линьки из обычных канатов не шли ни в какое сравнение со свирепой «девятихвостой кошкой» с металлическими крючьями на концах, оставлявшей тело британского моряка навсегда изуродованным.
И все же, когда Невельской обнаружил у себя в каюте следы пребывания постороннего человека, он сразу решил, что это мог быть только Завьялов. Зародившаяся после наказания ненависть была подстегнута теперь общей нервозностью, которая возникла на судне из-за холеры, и матрос, очевидно, слегка тронулся умом.
– Да это, наверно, я не так ваши книги составил, – пытался переубедить Невельского испуганный вестовой. – Виноват.