не умалишенный и способен сознавать весь ужас своего положения?…
– За что это Яшку держат в одиночке, да еще так строго? – спросил я Меркурия.
– Человека убил, каторжник беглый, – вмешался Михеич тоном убежденного человека.
– Не-ет, – протянул Меркурий, – что ты, Михеич! Что по-пустому говорить! Неизвестно это, – обратился он ко мне. – Звания своего, фамилии, например, он не открывает. Сказывают так, что за непризнание властей был сослан; убёг ли, што ли, этого доподлинно не могу знать…
– Над его дверью написано, что он сумасшедший?
– Приставляется, – сказал Михеич, по-своему, кратко и утвердительно.
– Не-ет… опять же и это… кто знает! Может, и не сумасшедший, – сказал опять Меркурий как-то уклончиво. – Собственно, держат его в одиночке за непризнание властей, за грубость. Полицместер ли, кто ли придет, хоть тут сам губернатор приходи, – он и ему грубость скажет. Все свое: «беззаконники, да слуги антихристовы!» Вот через это самое… А то раньше свободно он ходил по всей даже тюрьме без препятствий…
– А зачем он стучит?
– И опять же, как сказать… Собственно для облегчения!..
Меркурий ушел. Мы заварили чай и вышли «на прогулку» в коридор. Вдали, где-то в третьем коридоре, слышались еще шаги удалявшейся «поверки». У Яшкина оконца виднелись усы, часть бороды, конец носа, Яшка стоял неподвижно и будто чего-то ждал.
Вдруг дверь опять заколебалась от неистовых ударов.
– Зачем ты это, Яков, стучишь? Кто тебя слышит? Ведь никого нет! – сказал я.
– Звона! – отвечал Яшка серьезно, мотнув головой по направлению к окну коридора, через которое виднелся противоположный фасад расположенного четырехугольником здания и в нем сквозной просвет высокой двери, ведущей на другой двор.
В этом просвете маячила в сумерках фигура последнего солдата «поверки». Фигура вскоре исчезла. Яшка счел возможным прекратить стук и обратился ко мне.
Он нагнулся, чтобы окинуть меня внимательным взглядом из своего оконца. Мне все не удавалось увидеть его лицо в целом. Теперь на меня глядели серые выразительные глаза, слегка лишь подернутые какою-то мутью, как у сильно утомленного человека. Лоб был высокий и по временам собирался в резкие – не то гневные, не то скорбные – складки. По-видимому, Яшка был высок ростом и очень крепко сложен. Лет, вероятно, было ему около пятидесяти.
– Што будешь за человек? – спросил он. – Куда тебя гонят?
Я назвал себя и сообщил, куда меня гонят.
– А тебя как зовут? – спросил я.
– Был Яков… Яковом звали.
– А величают как? Родом откуда?
Яков взглянул на меня с каким-то подозрительным вниманием и, помолчав, ответил кратко.
– Забыл[4].
Понемногу мы разговорились.
Как арестант, содержимый на особых правах, в «вольной одежде» и т. п., я представлял для Яшки явление не совсем обычное. Передо мною же был обыкновенный заключенный, говоривший сдержанно, ровно, вообще,