я помню хуже, чем маму и бабушку, – его долго не было, а вернувшись с войны, он мало бывал дома – все на работе, а потом его совсем не стало в семье – мне исполнилось лишь восемнадцать лет. Худощавый, седой не по годам, с одним лишь зубом (потерял зубы на войне), отец уходил или уезжал в любое время суток, в любую погоду по вызовам к больным животным. Лютая стужа, он садится в крестьянские сани (я вижу из окна), закутывается в тулуп. В свободное время что-нибудь мастерил. Починил и обил два кресла, изготовил для меня из деревянных планок и бумаги макет корабля под парусами, другой – современный для тех лет дредноут, как на картинке, больше полуметра длиной…
У отца был хороший музыкальный слух. Он играл на скрипке, любил петь. В последний вечер, когда за ним пришли, он пел арию Ленского. Мать уже пошла открывать, а он пел. Не могу слышать эту арию без чувства скорби и горечи.
Отец много читал, любимый его писатель – Достоевский, особенно «Братья Карамазовы» (я спросил его в последний год). Мне он прочел вслух всю «Одиссею» в переводе Жуковского.
Когда мне было восемнадцать лет, отца арестовали по так называемому чая-новскому делу: нужно было на кого-то взвалить вину за неудачи коллективизации деревни. Это случилось в Смоленске, куда отец переехал в 1928-м из Вологды, чтобы занять место директора ветеринарного бактериологического института.
О революции и Гражданской войне в те годы я ничего не слышал. Но некоторые впечатления тех лет связаны с этими событиями. Однажды ночью проснулся от яркого света ручного фонаря, в комнате были чужие люди, много позже мама сказала, что кого-то искали, проверяли все дома. Помню поразившую меня картину: по середине улицы идет десятка два мужчин, а по бокам и сзади солдаты с ружьями наперевес. Я спросил, что это было: «Вели дезертиров». Один из сыновей аптекаря Прозоровского помешался после того, как, выйдя на заднее крыльцо, стал невольным свидетелем расстрела дезертиров. Это было уже после революции.
В нашу квартиру вселилось целое учреждение – ветеринарный отдел уездного совета (отец стал его заведующим – сохранилось удостоверение тех лет). Заняли зал, поставили столы, сидело человек десять мужчин и женщин. Кровать отца стояла в этом же зале, за ширмой.
На обед подавали суп из конины и ячменную кашу, иногда жаркое из жеребятины. Отец, как ветеринар, доставал ее, когда приходилось почему-либо закалывать лошадь или жеребенка. Жаркое казалось очень вкусным. Ели ячменные лепешки, пекли ячменное печенье. Потом мама рассказывала, что она успела до того, как ничего не осталось в продаже, купить большое количество ячменной муки, которую спрятали в подвале под детской комнатой. Крышка подвала была прикрыта ковриком, а на нем стояла моя кровать. Ячменная мука и конина избавили нас от голода в те трудные дни.
Из Никольска мы уехали в 1922 году в Великий Устюг, где прожили всего лишь год. Там я пошел в школу.
Прошел мимо старого дома на углу улиц Кирова и Мальцева, в котором мы жили в 1923–1928 годах. Он одряхлел,